Козлы вонькие… – камерно выразился Крутой.
Он рассматривал поселок в бинокль. Как район будущих боевых действий, озирал
веселенькие коттеджи, зелень молодых садов новой среды обитания, цветы на клумбах,
на лугах, уходящих к лесу.
Крутой любил русский лес и занимался торговлишкой лесом. Воровал, прикрытый
особо важной персоной тестя, как бронежилетом. Дочери его и жена уехали на жительство
в Лондон, а он поглядит на новенький загранпаспорт, как солдат на порнографическую
открытку, и дальше ворует в России. Не может Крутой соскользнуть с гребня длящегося
воровского фарта, знает, что начнется ломка, и оттягивает момент отлета. Он
загодя ненавидит людей, собак, еще непроданный лес – все остающееся в сладкой
глупой России. Все это будет принадлежать им, редкий из которых имеет и четверть
того, что он, Крутой, имеет.
– Чм-мо! – ненавидя, говорил он. И панорамировал биноклем по иссеченному дождиком
пространству, по черепице крыш, по распахнутым, несмотря на дождь, окнам – он
хотел догадываться о тайной жизни других людей. Так они случайно встретились
бинокль на бинокль: Крутой и шимпанзе. Обезьяна смотрела на Крутого в такой
же, как у него, шестнадцатикратный бинокль, но делала при этом жесты, за которые
убили бы, попади она, шимпанзе, на зону.
– Ах ты, коза! – возмутился лесной вор и попытался на глазок засечь место обитания
заморского животного. Потом сбегал за винтовкой с оптическим прицелом и глушителем.
Однако пока он бегал, шимпанзе исчезла. Тогда Крутой снял глушитель и, выпалив
дважды в низкие дождевые тучи, пошел учить английский язык. Но прежде чем усесться
напротив юной репетиторши, выпил в погребе холодного квасу с хреном.
Нет, не у всех людей есть душа – агент небес, которая, как скромный картофельный
цвет, красит горькие поля обыденности. Смысл истории не изменился: одни души
льнут к Христу, другие влачатся за Антихристом. Душа Крутого была наглухо заперта
в громоздкий сейф большого тела и лишь иногда, во время хороших дождей, по-щенячьи
поскуливала во тьме этого сейфа и больно скребла внутренние его стенки.
– Угораю… – говорил тогда Крутой. – Молчи, арестантка…
В такие мгновения Крутой завидовал мертвой братве, и не было для него утешения.
Славно было в старину! Заведет себе помещик арапчонка с карликом – тем и весел.
Не то в случае с богатым помещиком Крутым, бывшим прапорщиком группы войск в
Германии Иваном Крутиковым. Спустится он в домашний тир, изрешетит из австрийского
“Глока” две-три мишени – не проходит тоска. Возьмет девятимиллиметровый же SPP
– др-р-р! – несчастные семнадцать патронов – еще горше делается арестованной
душе. Плачет, как одинокий ребенок у безобразных родителей. И ничего так не
боится Крутой, как дождливой погоды. Мелодии дождя, казалось, искали в нем свои
слова, и слова эти иногда пробивали стенки сейфа и влекли за собой всю иссушенную,
бесслезную душу. Тогда Крутой снова брал оружие и стрелял собак. У него не было
иных фантазий. И не было для него ничего страшней вольного полета души. Может,
потому он и тянул с отъездом в дождливый Лондон, уныло сознавая, что никто и
ничто не сможет повлиять на его бесчувствие.
Репетиторшу-англичанку возьмется рассматривать, хочет полюбить, ему нравятся
девушки в очках. Такими были отличницы в школе. Но полюбить не может – слишком
брезглив, насмотрелся. Слишком презирает тех, кому платит. “Ты полюби меня без
денег, – думает он. – Без них меня полюби”. Он ничего не знал о ней и не хотел
знать, испытывая мрачную тень удовольствия от своего равнодушия. Какая-то злоба
к миру душит дядьку Крутого, ему хочется всадить девушке пулю меж изогнутых
черных бровей.
Она ему – о правильном произношении, а он – в альянсе с дьявольским искушением.
– Послушайте, Ирина Леонидовна, – перебил он не ее, а, скорее, себя. – Растолкуйте
мне: как люди, которые так много знают, могут жить в бедности? Зачем им тогда
эти фуфлыжные знания?
Она ответила уклончиво:
– Сказано: познания умножают скорбь…
– А что сказано об имущественном положении?
– Иной каждый день с барышом, а всю жизнь нагишом…
Она смотрела на него как-то вроссыпь, насквозь и далее.
“Умна, двустволка… – подумал Крутой с привычной угрюмостью. – С глушителем…”
– А книги вы читаете? – спросила вдруг она, вспорхнув ресницами, как тропическая
бабочка. – Или все находите в Интернете?
И чем-то чарующим из детства повеял этот взмах ее ресниц на Ивана Крутикова.
Что-то соединилось разомкнутое давным-давно и заискрило, как электрическая дуга.
“Ну же! Ну!” – подстегнул это в себе Иван, но – увы! – исчезло эхо…
– Читаю, – сказал он, сверкнув классической золотой фиксой, что означало улыбку.
– Вот Парацельса читаю, – указал он большим пальцем куда-то за спину. – Садовник
дал почитать. Грамотный, как два Сахаровых вместе…
– Почему два, Иван Гаврилович?
– У него два высших образования.
– Так вы прочли Парацельса?
– Нет... Полистываю, Ирина Леонидовна, чтоб заснуть.
– Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, – назвала прелестная очкариха
полное имя врача.
– Да… – подтвердил Иван Гаврилович и съязвил: – Целая хевра… Говорят так: человек,
которому, в натуре, нравится вести животную жизнь, есть, в натуре, животное.
Его, мол, место у параши… А мы что? Деньги есть – Уфа гуляем, деньги нет – Чишма
сидим…
Он заметил страх в преувеличенных очками зрачках репетиторши. Это сообщало ему
необходимое перед сном спокойствие. Он попрощался:
– Ну что, гуд бай?
– Гуд бай, – ответила, вставая, барышня.
– А то оставайтесь – дождь. Комнат – хренова туча, – встал и он.
Но она ушла в дождь, раскрывши черный зонтик дрожащими руками.
А Крутой смотрел в окно ей вслед. Он мог бы приказать шоферу Грише отвезти ее.
Но пусть все идет как идет. И она пусть идет как идет. Только заключенное в
сейфе болело. Крутой взял телефонную трубку. По-прежнему глядя на сеть дождя
в окно, он позвонил цыганской ведьме Раисе Крянгэ и попросил ее приехать. Или,
если угодно, прилететь на ступе завтра утром. Или он пришлет авто. Крутой хотел
излечить заключенную душу, заплатив хорошие зеленые деньги…
Дождь кончился, и Крутой уснул наконец у не выключенного телевизора. Может быть,
показывали что-то похожее, но снился ему порт города Калининграда. И будто китайцы
грузят на огромное паровое судно какие-то опломбированные мешки. Крутой же стоит
на набережной и видит драку матросов разных флотов с береговым населением, которое
они не пускают к погрузочным трапам. Крутому тревожно и любопытно – он любит
свары.
– Чего они там делят? – спрашивает одного из таких же респектабельных зевак,
как и сам.
– Доллары на пароход грузят – вот что! Возами! – радостно гогочет тот и шею
тянет из тугого воротничка по-гусиному.
– Какие же, братан, доллары грузят?
– Да зелень американскую – вот какие!
– И почему же китаезы, а, браток?
– Отменили твой бакс – понятно? Предъявили америкосам к обеспечению! А гражданам
кули Китай-города доверять можно – не чета вам, ворюгам!
– Ах, ты каз-зе-о-ол! – Крутой уже сделал пальцами козу, однако ублюдок отмахнулся
набалдашником тросточки и юркнул во тьму пакгауза.
Крутой кинулся за ним вслед, огибая, как стремительный стриж, кажущиеся опасности.
И вдруг притормозил, увидев перед собой старуху с той грязной хризантемой на
руках, которая еще недавно была собачкой и которая приняла мгновенную смерть
от его, Крутого, руки. Он обомлел, когда из глаз старухи изошли два синих луча,
слились в одно стальное шило и ударили, как пламя автогена, в бронированный
сейф, будя пожизненную узницу. Лучи ударили с такой силой, что Крутой упал на
спину и пошел скользом, как опрокинутый щелчком жучок по ледовитому пластику
стола. Боясь упасть в холодные воды Балтийского моря, он расправил крылья и
полетел на капитанский мостик, норовя сесть на штурвальное колесо. У капитана
был, очевидно, насморк – он отнял от лица носовой платок и выбросил из глубин
организма огромный чих.
– А-а-ап-чхи!
И Крутой снова закувыркался в полете, но – крылья! Он расправил их и полетел
в грозные облака.
Он поднимался ввысь над Новым поселком, над малиновой, синей, зеленой черепицей
крыш, над площадкой для собачьих боев, где скулили ему вслед два его коричневых
бассета, над весело выкрашенными корпусами легких катеров журналиста Змиевича…
Отлетая легко, как душа героя, видел он и свои дорогие дубовые рощи. Восторг
и счастье инобытия охватили его струями упругого воздуха. Такое счастье он испытал
только в туманном детстве, когда смотрел на привычный мир через осколок бутылочного
зеленого стекла. Увидев самолет, идущий рейсом Москва – Токио, Крутой испугался
столкновения и стал табанить хитиновыми лапками, однако чудовищной силой турбины
его всасывало в сопло двигателя. Он в последний раз глянул вниз, напрягая головогрудь,
и подумал: “Не один подыхаю, падла буду! Вж-ж-ж! Подохни ты сегодня, в натуре,
я завтра!..”
Когда его втянуло в сопло, тугим накатом грянул взрыв.
* * *
– Во, канонада! – посмотрел на потолок балка худой мужчина, который выглядел
советским мэнээсом Шуриком. Может быть потому, что перед ним светилась керосиновая
лампа на конторском письменном столе, а на прямом его носу устроились красивые
очки, сильно увеличивавшие большие серые глаза, какие называют усталыми по причине
их близорукости. Он то поправлял очки на седелке носа, то военную шинель без
погон, сползающую с плеч, то листы бумаги перед собою. Он смотрел то вбок, наклоняя
голову и откидываясь к спинке стула, то в пластиковый потолок, а потом сгибался
над листом бумаги и продолжал писать:
“…А сегодня, мама, мне повезло найти на свалке шестьдесят восемь шариковых ручек
– и все они пригодны к работе. Что-то встрепенулось в моем сердце дурака – снова
захотелось писать, мамочка. Не писал я уже около десяти лет – с октября девяносто
третьего года, когда был жестоко избит омоновцами и получил эпилепсию, как Достоевский.
Они били меня считанные минуты, а припадки – несколько лет. Пока я не ушел из
проклятого лживого их мира сюда, в благодатную “страну заката”. Около года как
припадки падучей прекратились. И я напишу о “стране заката”, где умру и буду
расклеван умными подлыми воронами. “Страна заката” – был такой роман в “Иностранке”.
В начале семидесятых годов, еще юношей, я прочел его и понял как антиутопию.
Так учили. И вот закатилась Россиюшка. Я, безволосая обезьяна, квази-человек,
живу на городской свалке квази-страны, и какая-то мстительная сладость и покойное
счастье стали мне родней родни, а Диоген – родным дедушкой. Если бы я писал
тебе, мамочка, из боевых армейских рядов, то написал бы: не волнуйся, мама,
у нас здесь все есть, мы на полном содержании государства. Говоря такое о своем
нынешнем адресе, я бы ни на шаг не отступил от истины. Много свалок довелось
мне повидать на городских окраинах матушки России, но этот оазис великолепен.
Прошлой весной здесь выросли хорошие астраханские арбузы из выброшенного на
свалку арбузного боя. Один эмигрант-таджик ел их и нашел там же двадцать тысяч
долларов. И со слезами, но сдал их в наш общественный фонд. Уже можно платить
людям страховку и пенсии, даже оплачивать отпуск. Может быть, сын гор и утаил
бы эти деньги, но засветился – раньше он жил в бедном кишлаке, где таких бумажек
не видали. Здесь желтое море пива, стройные арсеналы колбас, шеренги паленой,
но неплохой водки. Здесь большой выбор сезонных вещей, попадаются даже норковые
“обманки”. Много канцелярских товаров, которые я ставлю весьма высоко в иерархии
материальных ценностей. Вечерами, когда приезжают скупщики бутылок на своих
джипах, народ несет “пушнину”. Народ стал понимать, что паленую водку выгодней
вылить, нежели выпить. А бутылочку – пожалте вам! Пьющие у нас уходят рано –
умирают. Хороним их в мусоре, беспаспортных и беспорточных. Безответственных
изгоняем, чтобы не сожгли свалку, как это случилось в одном из промышленных
центров Западной Сибири.
Иногда приезжает милиция и обязательно с каким-нибудь корреспондентом. Сука-милиция
делает вид, что кого-то ищет, а кобель-корреспондент желает познать глубину
человеческого падения и метит наших тружеников, будто они столбы, а не люди.
А ведь достаточно сказать, что в нашей стране живет крупный ученый-ядерщик из
Протвино. Зарплаты – фиг, жена – умерла, сам – закеросинил. А ни приготовить,
ни постирать не умеет. И познакомился с одной дамой из сквера. Финал известен,
банален и скверен. Был лубяной домик – сплыл, как ледяной. Он живет здесь и
здесь ему, моему другу-академику, нравится. Он спокойно занимается изучением
жизни крыс, как в “шарашке”. Много человеку надо? Его спросят: кому, мол, твои
записи принесут радость? А он: Россия проснется! Какой человек! И представьте
рядом с таким человеком всезнайку с фотоаппаратом наперевес, который приехал
писать об отбросах общества. Кто из них полезней обществу?
А возьмите генерала железнодорожных войск, моего ближайшего соседа! Всю жизнь
с колес не сходил, чтоб орден получить. Нет, корреспондентов я не люблю. Мне
стыдно, что когда-то я был одним из них и мнил себя судьей и пророком.
Я, мама, главный над пятью бригадами переборщиков мусора. Еще два года назад,
когда я был здесь новеньким, мой рабочий день начинался около восьми утра, когда
по графику приходит первая чисто вымытая машина “Спецавтотранса” – мусоровозка,
а заканчивался к полуночи.
Теперь я начальник и могу позволить себе хоть изредка заняться литературным
творчеством и политическими прогнозами. Живу в балке. В балке у меня холодильник
и цветной телевизор марки “Сони”, а вот электричества здесь нет, о чем весьма
и сожалею. Надо мной лишь начальник свалки полковник Тарас, умный и политически
грамотный человек, наш вождь и лидер. А до него был крысятник Трунов, его застрелили
возле собственной сауны. Тот сидел в своем кабинете на помоечном стуле и за
помоечным столом, а деньги, которые давал на мебель “Спецавтотранс”, он приватизировал.
Вот жадность его и сгубила.
Об этом – шабаш.
Умер великий Пан коммунизма, мама! Ты умерла, умерли сотни обманутых вкладчиков,
и миллионы просто обманутых. Я живой, не убитый аминазином и ментовскими демократизаторами,
я – безволосый самец мартышки в очках, мнивший о себе, что образован и учен.
Я отверг в душе своей поиски правды. И живу на отличнейшей свалке, а иногда
бываю женат. Зовут меня здесь Любомиром Хреновичем, как-то по-хлебниковски просто.
Однако мне это не совсем нравится, обидно за старую русскую фамилию, мама. Хреновы
мы – старое русское древо. Но что эти обиды в сравнении со счастьем жить и никому
не завидовать! Жить уже при самом конце мира, на его черепках, на свалке человеческой
истории! Какие там снега Килиманджаро! На вершине мусорной кучи – нет льда.
Она лишь потому не имеет снеговой шапки, что все время растет…
Обезьяны в мундирах не раз били меня резиновыми жезлами – кремлевцы внушили
им, что они люди… Эти тщеславные психопаты играют в блюстителей правопорядка.
Раньше это называлось prseudologia fantastica. Тщеславным авантюристам важна
зачастую не выгода, а та социальная роль, которую они играют. Они играючи били
меня, а из мешка моей кожи текла красная жидкость первой группы – твоя, мама,
и папина, и моя, наша прапрапражидкость.
Случалось со мной такое, о чем чистой бумаге и сказать-то стыдно! И как раз
тогда, когда я старался одеваться прилично, подобно другим мартышкам носил галстук,
чистил обувь поролоновым мякишем и пшикал подмышки дезодорантами… Тогда я был
нищ, как миллионы других очкастых безволосых макак. Тогда я любил себя и свои
иллюзии. Теперь я не люблю себя. Но я хорошо плачу макакам в погонах за право
жить в свободном мире великой городской свалки. Я выбрал свободу, минуя стадии
развития общества: свалка – она и в Африке свалка…
Тут по весне геодезисты считали объемы грунта и объемы мусора. Это тревожный
знак. Говорили, что фильтрат гниющего мусора попадает через почву в верхний
водоносный слой, а значит, и в водоемы с грунтовыми водами. Но где они возьмут
двенадцать миллионов на обустройство новой свалки? “Хто им дасть?” Это из России
свалку сделали бесплатно. Хотя… Спорно! Спорно относительно беззатратности.
Но бесспорно другое: я лишился страха смерти. А может быть, я уже умер, мама?..
Слышу, как меня зовут… Наверное, пришел мусоровоз…”
Тощий человек раскрыл створки очешника и бережно уложил на алый бархат свои
очки. Затем положил блокнот в джинсовую шляпу, а шляпу эту надел на голову.
Так вышел на дальний зов:
– Хре-ены-ы-ыч!
И отозвался:
– Иду-у!
* * *
Сорокалетнему демократическому журналисту Юзеку Змиевичу снилось, что он в
полном одиночестве косит баксы на зеленом лугу. В руках его – коса-горбач, чтоб
окашивать кочки и ни единого бакса не оставить под снег. Юзек никогда до этого
не косил, но общая эрудированность подсказывает ему, что баксы нужно будет просушить
на ветерке, состоговать и придавить сверху жердью. Иначе – разметет ветром.
Светло и радостно на душе Юзека от осознания того, что баксов теперь хватит
на всю оставшуюся жизнь и он позволит себе прикупить соседствующую с его дачным
участком Владимирскую область.
И тут его сгубила жадность. Случилось так, что он увидел вьющегося из-под кочки
полоза. Тогда и вспомнил виденные им на Дальнем Востоке экзотические ремни из
шкуры полоза. И он бездумно погнался за удавчиком, норовя невесть откуда взявшейся
в руках рогулиной прижать змеиную голову к земле. Рогулина сломалась, Юзек упал
– змея вонзила что надо и куда надо. Юзек в страхе взмахнул руками, как крыльями,
вознесся со слезами печали от расставания с долларовым лугом и увидел с высоты
черту порта Одесса. Но одновременно глазами человека толпы увидел чахоточную
Любку Фишбейн, которая взметнула свое чахоточное тело на сорокаведерную смоленую
бочку.
Любка самозабвенно орет:
– Долой самодержавие! – и долбит казанками музыкальных пальцев в темечко стражника
Глотова, который пытается вразумить дочь крамольной Молдаванки словами “не моги
супротив Государя-императора!”
– Смерть псу самодержавия! – кричит Любка, до крови стукнув Глотова кулачком
в мясистый полноценный нос.
И тут же из кучки окружавших ее боевиков выскочили четверо в котелках и уложили
стражника револьверным свинцом. И, не медля, раскачав труп за руки-ноги, сбросили
с причала в Черное море.
Как по зову трубы, чернь бросилась экспроприировать.
Юз смотрел, как бомбились товарные магазины порта, как страсти извергались в
пьянство, как все – даже бабы со чады – грузили трофеи на шлюпки и на ломовых.
Он видел, как на Николаевском бульваре без единого залпа стоят пехотные цепи.
Солнце катится за море. Наступает темнота и чернь. Только из Карантинной гавани
донеслось несколько нестройных выстрелов – там солдаты на кулачках бились с
мародерами.
– Почему же они не стреляют? – подумал Юз, ища укрытия.
– Куда стрелять? Пятая судимость! – весело отвечал один из котелков, убивших
Глотова. – Броненосец-то сагитированный! Как ахнет – куда портянки полетят!
Любка Фишбейн бессовестно утирала подолом юбки жилистую шею и кричала:
– Ю-у-уз! Кинь спички! Кинь спички!
Горели пароходы Русского страхового общества “Петр”, горела кашкинская “Екатерина”.
– Почему никто не распорядится отдать швартовы, Люба? Ведь можно подать концы
на “Святогора” и отбуксироваться на “бочку”!
– Так делаются деньги! – весело орала Любка. – Представь, какую страховку получат
Ашкенази с Джекобсом! А ты – женись на мне! Ну!
Она достала из-под синей юбки браунинг и выстрелом ссадила со столба оратора,
когда он кричал:
– Вот она ваша самооборона! Позор тебе, Россия! И это все после ужасов Цусимы!..
Любка подула на ствол и навела его точно в сердце Юза.
– Нас здесь сорок тысяч! – сказала она. – Без тебя будет тридцать девять тысяч
девятьсот девяносто – женишься?
– Я женюсь на вас, Любовь! – заслонил рукою сердце Юз.
Но Любка жестоко засмеялась:
– На полумужичке-то?
И грянул выстрел...
Юз проснулся пустым, как кошелек рядового пенсионера. “Вот тебе, бабушка, и
лужайка зелени! Маэстро, выбирайте делянку! – подумал он. Кошмары гнут – видать
к дождю!” Едва брезжило утро.
Юз накинул шлафрок, сладко зевнул и, не умывшись, побежал записать воспоминания
о сне на диктофон, но поленился и сел за письменный стол разобрать почту. Он
взял большой светонепроницаемый пакет, на котором была наклеена белая бумажка
с надписью:
“Ярчайшему представителю информационного рэкета Юзефу Змиевичу”.
Юз взвесил пакет на ладони для диагностики по части гексогена. Потом вскрыл
его и пробежал глазами.
– Ага… “Лапсердачные репортеры… Талмуд-гусары…” Пропускаем… “Фимиам половым
инстинктам… логика пригодна лишь для арийцев… пример франции показывает, что
чрезмерная задолженность государства влечет его под власть кагала…” Ну почему
Франция-то с маленькой буквы? Не убеждает! Далее: “Газета становится кабалистической
силой… шантаж и реклама – черные жеребцы, дьяволы, несущие в бездну…” Вот это
красиво! Это поэтично!
Юз чиркнул кресалом зажигалки, поджег и швырнул пакет в камин. Потом умылся,
позавтракал, заглянул еще и в электронный почтовый ящик. А уже потом позвонил
жене и сказал, чтоб не приезжала, что работает, что после полудня поедет на
одну из городских свалок, где – по слухам – постоянно проживает один очень известный
в прошлом киноактер Коробьин.
Жену его звали Лолой вот уже двадцать два года, с тех самых пор, как родилась.
– Мне, Лолка, тут такой сон навеяло! – сказал Юз. – Фамилии какие-то, имена,
Одесский порт, пожары… К чему пожары снятся? К наводнению? Ты шутишь, а меня
тут чуть не женили… Да во сне, во сне, разумеется! Да, да… Под вечер запели
гормоны… Да, Лолка… Да, шутка старая… Как и ты, Лолка!..
После завтрака Змиевич выгнал из гаража свой маково-красный “гольф”, заключил
гараж, а воротясь, увидел живописную картину. Подле его авто гарцевал на белой
кобылице отставной генерал и депутат Госдумы от левой оппозиции, мрачный до
угрюмости Василий Жучков. Босые пятки его покоились в стременах.
– Добрый день вам, Василий Васильевич! Тут мне из Витебска звонили… И вы знаете,
что там творится?
– Витебск в Белоруссии! – сообщил генерал, имея в виду, что это вне сферы его
влияния, и он ни за что не отвечает.
– Правильно, пять! Витебск в Беларусии! Так вот там мертвецы встают из могил!
– Та-а-ак… И что же?
– Так вот я и хочу вас спросить: вы сам-то кто будете – тот самый депутат Жучков,
всенародно избранный, или памятник генералу Жучкову работы скульптора Клыкова?
Генерал подумал, пока Юз протирал лобовое стекло, и сказал:
– Ты не стекло протирай – ты очки протри, а потом и спрашивай!
Конь гневно косил на правую оппозицию в лице Змиевича.
Юз был силен в подобных пикировках. Он продолжил эскападу:
– Вы, генерал, сейчас с этими пятками похожи на графа Толстого, а в этой бухарской
тюбетейке и на Максима Горького одновременно! А где же ваши боевые походные
портянки? А-а, понял… Вы их, разумеется, отдали нищим и обездоленным… Где же
я эти пятки видел? Ах, да-да-да… Я видел их по телевизору, когда вы из Афганистана
драпали!
– Ах ты, интернационал-бандит!.. – Жучков яростно кусал ус, кобыла его грызла
удила. – Ах, Змеевич!..
Юз проверил “дворники”.
– Змиевич, а не Змеевич, фельдмаршал… Это оскорбление моих чести и достоинства…
Жучков сильно раздул ноздри:
– Что?! Честь?! Достоинство?!
– Но согласитесь, о, избранник народа! – “интернационалов” можно понять: они
берут чужое. А вот как быть с националами? Это же крысятничество – красть у
своих!
Он резко надавил на клаксон, надеясь, что кобыла депутата дрогнет, понесет и
унесет депутата, но та и не шевельнулась, лишь хвостиком махнула. Жучков кричал
что-то, тщась перекрыть вой клаксона. Слух Юза выхватывал лишь слово “народ”.
– Панургово стадо ваш народ… – говорил Юз, усаживаясь за кормило и прилаживая
к воротнику ветровки рабочий микрофон. – Утром после революции ты ему, народу,
стопку поднеси – через день-другой он сам дедовскую шабелюку из избы в шинок
потащит…
Юз сильно хлопнул дверцей и увидел в зеркальце, что белая кобылица сделала курбет.
Он уже вырулил на прямую и помчал по ней, но генерал все еще гнал кобылицу вслед,
пока встречный ветер не сорвал с бритой головы тюбетейку.
“Господи! – начал говорить на диктофон Юз Змиевич, хотя имя Господне было для
него ничем иным, как риторической завитушкой. – Чудны дела твои! Люди ищут путей
к обществу всеобщего изобилия и личного благоденствия, они, подобно сонмищам
саранчи, пожирают окружающий мир и выделяют отбросы, отбросы и еще раз отбросы
своего нашествия. И в изобилии этих отбросов философически спокойно живут изгои
кажущегося благопристойным общества. Это – каста неприкасаемых: всеядные умные
вороны и глупые чайки – бакланы, болезненно жирные кошки, забывшие кошачью гигиену,
и крысы-снобы – короли подземелий, трущоб и свалок, и… Впрочем, искушенный читатель
смекнет, что стоит за этим моим “и”. Да, человекообразные. Инопланетяне? Гуманоиды?
Скорее, гамноеды…”
Юз прерывается, размышляя, подойдет ли такой материал “Свободе”, и продолжает:
“…Почему этих человекообразных так тянет гниение и тление? Они хотят психологически
подготовить себя к смерти, умирая здесь заживо? Ведь каждому ясно, что с так
называемой “санкционированной свалки” вода уходит обратно в большие города,
обогащенная ртутью, альдегидами, примесями тяжелых, а то и радиоактивных, металлов.
А бомжи – живут! Не напрасно говорят, что после ядерной войны на планете останутся
крысы, тараканы. Добавлю от себя: и бомжи. Они ушли на мусорные свалки, как
“во время оно” уходили иные люди в монастыри, в скиты, в катакомбы? Как уходили
в Сибирь, на Алтай? Или они ушли за свободой от властей, в гуманности которых
разуверились. Чтобы определить для себя точку зрения на эту категорию людей,
с утра я сел в машину и двинулся за город по заданному маршруту…”
* * *
Юз любил слушать не столько свои радиоопусы по “Свободе”, сколько рабочие записи.
И любил страстно. Потому работал на себя, как на публику.
“Вони пока не чувствую, но вижу пустыню – вижу мусорные такыры, тянущиеся к
подошве мусорных гор. На пике местной Джомолунгмы – человек в позе усталого
путника, который стоит на краю ущелья и думает: “Там слева – Сухум, там справа
– Батум… А где же трамвайная остановка?” Вижу металлические створчатые ворота.
Вижу убегающие в глубь территории человеческие, все же фигурки… Их три. Все
трое – в резиновых сапогах и с вилами, которыми, вероятно, ворошат горы своего
добра… Вижу полусгоревшую лачужку… Вышел мужик, расстегнулся – ага! Застегнулся,
замер, увидев мою машину… Так, так… Побежал на полусогнутых к бараку конторы…
То есть я замечен, господа. Что ж, вода дырочку найдет…”
Юз вел легковушку мимо кичливой проходной из нового красного кирпича, объехал
свалку по ее размытому контуру, приглядывая тайное место парковки и какую-нибудь,
не менее тайную, тропку.
“Думаю о том, как начать… Название материала: “Мир бомжий”… По данным института…
та-та-та… РАН, шестьдесят пять процентов московских нищих – русские. Нет, пусть
будет пятьдесят семь, а то националы закудахчут: народ вымира-а-ет! Восемнадцать
процентов – таджики и таджикские цыгане, молдаване, украинцы, европейские чавалэ
– остальное… та-та-та… Евреев нет. Элитное место работы – свалки бытовых и промышленных
отходов. Ранним пионерским утром господам халявщикам выдается по шесть мешков
или кулей. Орудие труда – крючок из толстой проволоки. Норма – триста. Нет,
триста пятьдесят стеклянных бутылок и, к примеру, пятьдесят “люменевых” банок.
А уже в одиннадцать утра урожай нужно сдать приемщику. Приемщик – властелин,
сибарит! Он может дать ударнику – “бомжьему одуванчику” талон на право работать
индивидуально, то есть вольную. А тому, кто не успел до одиннадцати, может и
не дать. И тогда бичара цельный день работает за право ночевать в местном “соцгородке”
из допотопных дорстроевских (“достоевских”?) вагончиков... И все, что представляет
собою ценность, он обязан отдавать вверх по лестнице иерархии до тех пор, пока
не выйдет “в люди”. Тяжела жизнь московского маргинала! Благотворительной халявой
и пернатый воробей сыт не бывает: червячка надо из-под земли-то выудить… Стоп!
Надо, Юз, не забыть сказать и о бомжьих “цветах”. Сказать следующее: существует
две категории бомжей: – черные и белые. Белые – это попрошайки. Самое доходное
место обирания прохожих – Царь-Колокол, до пятисот рублей в час. Черные – это
хищники. Хотя разграничение это весьма условно. Обязательно пошутить по адресу
социал-утопистов. Может быть, назвать материал “Город солнца”? Необходимо записать
пару мифов из помоечного фольклора. Про какую-нибудь вонючую особу в рванине,
которая нашла состояние, но роковое стечение обстоятельств оборвало ход ее жизни.
А что? Можно стать помоечным Джек Лондоном! Получить Букерка! Экстраполировать
мотивы Джека и все страсти Клондайка на русскую свалку! Ага… Вижу лесной массив,
но оставлять здесь машину опасно – разденут… Вижу два балка из полусгнившего
бруса… Стоит нестриженый мужик, палец сунул в нос – занят научными исследованиями
глубинных тайн организма…”
– Эй, болезный! – остановился Юз и высунулся из окна. – Чего ты ищешь в этом
носу? Счастье, что ли, потерял?
– Че ты ходишь не заходишь!.. – лагерным чесом ответил мужик. Голос у него был
высоким, как у женщины.
– Ты баба, что ли? – Юз поднял стекла, включил магнитофон на запись и, выйдя
из машины, приблизился к мужику. – Точно баба!
– Ой, умру!.. Мужик отыскался! Ты, что ли, мужик? Докажи за деньги!
– Потом, чуть погодя… – пообещал Юз. – А что ты умеешь?
– Хозяин – барин, мужчина! Много не возьму…
– А это твой дом? – кивнул он на брусчатый балок.
– Дача, – ответила грязная на вид баба.
Юз сделал пару приседаний, чтобы своей простотой расположить к себе дикарку.
Потянулся.
– А если я мент?
– И что? Мне повеситься теперь? Давай ордер на квартиру – и я пошла… Че стебаться-то?
Нужны мы ментам! Им давай кого побогаче!
У бабы были синие глаза биологического антагониста Юза. Они светили, словно
из времен Владимира Красно Солнышко. Заметив это, Юз на мгновение забыл слова
– пехоту, идущую в лобовую атаку. Пехота уснула.
– Знаешь, ты кто? – спросила она.
– Кто?
– Ты “пиар на марше”, вот кто…
– Ишь какие вы, мадам, слова знаете! Откуда в вашей-то глуши?
– А вон – видишь?.. – указала она кивком головы на территорию свалки. – Щас
построение будет…
– Что будет? – посмотрел Юз сначала туда, после на стрелки своих “Сейко”.
– Построение… Потом – политинформация. Там всякие умные слова говорят…
Часы показали без четверти три. Чтобы не спугнуть бабу любопытством, Юз пошел
к машине и достал из дорожной сумки выпить и закусить. Не предлагая ничего этого
бабе, он выпил водки, закусил бутербродом с желтым маслом и розовой пластинкой
форели. А уж потом спросил у потрясенной таким его бессердечием бабы:
– Будешь? Тебя как зовут-то?
– Давай познакомимся – Наташа! – сказала она, на невидимых тесемочках собрав
из губ улыбку, и сделала подобие полупоклона. – А ты кто?
– Меня зовут Юзеф, – поклонился и он.
– Очень приятно!
– Уже? – юмор Змиевича частенько оставлял желать лучшего, но именно таким представлял
он роль весельчака и балагура, которую сейчас исполнял на глазах у падшего существа
– русской бабы Наташи. Однако чуткими незримыми вибриссами опытного духовного
диверсанта он умел заметить это в себе. И отвлечь внимание жертвы мгновенной
сменой тона и даже мимики.
– Откуда же вы на этом историческом рубеже, Наталья? – спросил он подчеркнуто
на “вы”, наливая ей в пластиковый стаканчик и думая о том, что надо пометить
его. И не забыть потом выбросить.
– Наташа… – поправила она холодно. – Это кличка… Я спилась с катушек. А откуда
ты, Флоризель? Странники всегда рассказывали хозяевам о всяких диковинах. “Кто
вы, гости, и откуда, и какое в мире чудо…” Пушкин…
Она не приняла его “вы”.
Юз отреагировал, обозначив на лице приятное удивление. Он и выразил его словами:
– Ната-а-аша! Ты образованная женщина! Я приятно удивлен… встретить в этом диком
краю прекрасное существо, знакомое с Пушкиным – это, я вам скажу-у!.. И политинформации
слушаешь! И что интересного говорят?.. А впрочем, что интересного в политике
– это грязное дело, расскажи лучше о себе!
“Сейчас скажет, что она генеральская дочь и вдова маршала…”
Но Наташа ничего не сказала, а почти вырвала стаканчик из руки Юза, выпила и
произнесла, как бы оттаяв:
– Вы наверняка знаете, что все алкоголички после первой рюмки становятся велеречивы
и чопорны. После пятой желают петь и очаровывать, а после десятой рвутся в бой
за справедливость…
– Эта у вас которая?
– Пятая. Ровно посередине.
– Пора петь? – сказал Юз.
– А почему же ты не выпил – брезгуешь?
– Я за рулем. Одну можно, а дальше – ни-ни…
– Завидую… Зачем же открывал бутылку?
– Бутылку оставлю тебе… Милость, так сказать, к падшим…
Наташа улыбнулась.
– Так отгони машину в кусты… Тебе же интересно посмотреть на построение! Послушать,
что люди говорят?
“Ах ты, шельма!” – удивился ее проницательности Юз, но спокойно, выдержанно,
соврал:
– Я хочу пасть с тобой очень низко…
– Нет проблем, – сказала Наташа. – Зацени, плиз, если не в лом… Отъезжай в кусты…
Чего не сделает писака ради получения ценной информации! Юз послушался совета
и очень пожалел об этом уже вскоре.
Маневрируя, он проткнул заднее левое колесо.
А когда стал ставить запаску и наклонился, кто-то сильно ударил его сзади по
худому затылку. И Юз низко пал в измученную грязью траву.
Он ушел в инобытие.
* * *
Напевая тихонько “Манит сень акац-ц-ций прогуляц-ц-ца…”, Сувернев начал обход
новорусских отрубов с улицы Серостана Царапина, борца за эксплуатацию человека
человеком. Он вынул из кожаного чехольчика перочинный нож, срезал гибкую лозинку
тальника и идет, не спеша. Где крапиву лозинкой раздвинет и посмотрит на какое-то
мелкое животное, где камушек из-под ноги сковырнет, где по песку начертит вензеля.
Кажется он со стороны скучающим бездельником, но полные губы его утончились,
втянулись в полость рта. Лишь кончик языка быстро, по-змеиному, выскакивает
наружу и увлажняет эти губы. Антон Николаевич продумывал план захвата Крутого.
Вечерело, но свежестью и не веяло. Такую влажную духоту младший лейтенант Сувернев
проклинал на своем первом марш-броске с полной боевой выкладкой и в противоатомном
костюмчике. Потрескивали электричеством небеса и вспыхивали далекие зарницы,
словно кто-то прикуривал в заоблачной засаде.
Ровно в девять десять Антон Николаевич встретил широкоплечего усача, в казенном
камуфляже и с казенным же взглядом человека, принадлежащего не самому себе,
а службе. Все лицо его было залито здоровым румянцем, словно кто-то взял и обмакнул
его лицом в ведро с киноварью. Это был бывший майор Василий Тарас – брат-близнец
начальника свалки полковника Тараса. Он вел на сворке двух матерых бассетов,
которые, как боевые машины в руках неумелого водителя, то швыряли мощные тела
из стороны в сторону, то делали курбет, то пытались уволочь своего поводыря
вдогонку за мальчишкой-велосипедистом. В их поползновениях наблюдалась стадная
согласованность, а морды при этом не выражали ничего, кроме презрения к внешнему
миру.
Антон Николаевич, как человек не совсем трезвый, а потому беспечный и потерявший
осторожность, шел встречным курсом, напевая тихонько и помахивая своей палочкой
наподобие дирижерской. Уже метрах в десяти от предполагаемой точки рандеву собаки
стали рвать и натягивать сворку в его сторону столь мощно, что из-под задних
лап летели земля и гравий.
– Стоять! – сначала говорил, потом кричал румяный садовник. – Стоять, Псой!
Стоять, Сысой!
Они рычали, тянули его в сторону будущей кровавой жертвы. И вот уже их пенные
пасти в считанных сантиметрах от глотки двуногого, который кричит:
– Уберите собак! Уберите ваших собак! Псой – место! Сысой – место!
Собаки еще больше звереют от такого проявления фамильярности и, кажется, вот-вот
разорвут наглеца, как старую телогрейку. Но раздаются два хлопка – и пара мирно
ложится у ног уличного укротителя.
– Отбегал Бобик, Жучка сдохла… – говорит уличный гуляка, держа на мушке побледневшего
собаковода. – Что же это? Такие женихи – и без намордников!
Лицо собаковода снова приобретает заревой румянец. Он пытается найти слова и
вместе с ними – пистолет за поясом, что мешает сделать не только поводок, который
намотан на ладонь правой руки, но и слова гуляки.
– Убью! – говорит гуляка. – Подними руки! Повернись ко мне спиной и не балуй…
Гуляка достает из-за ремня кинолога оружие и вслух удивляется:
– Ого! Австрийский SPP! Да ты никак шпион?
Достал два снаряженных рожка из брючных карманов камуфляжа.
– Погоди, штафирка! – пригрозил пленный.
– Что, что? А хочешь, я тебя сейчас пристрелю, и мне за это ничего не будет?
А?
Тот признается, что охоты к этому не имеет.
– Тогда иди домой строевым шагом и скажи своему хозяину, что он… шашлык вонючий!
Повтори!
– Разрешите обратиться! – говорит вдруг посрамленный кинолог. – Мне нельзя туда…
Кто-то из нас – или я, или хозяин – станет покойником… Собак уже не вернуть,
работы я лишусь – зачем же мне еще и, сам понимаешь… А? Жизни лишаться-то мне
зачем? Я Чечню прошел комбатом…
– Логично. Понимаю. В таком случае разматывай поводок, бросай его на землю и
иди впереди меня, не оборачивайся…
* * *
Любомир Хренов сидит у антикварной керосиновой лампы, которая помнит, может
быть, еще своего изобретателя. Он наслаждается этим дрейфом вне времени – лицо
его смотрится спокойным и беспечальным. Он, похоже, не слышит возни плененного
Юза Змиевича за перегородкой своего кунга. Не слышит и того, как дождь, подобно
хорошему венику, нахлестывает распаренную землю. Он отдыхает. Он заплатил за
свое счастье годами унижений и ушел в этот тихий дрейф, как на бесконечные школьные
каникулы. Любомир с видимым удовольствием выбирает из письменного прибора цветную
ручку с черной пастой и пишет на плотной белой бумаге:
“Сижу, земляне. Как в тонущей К-19. Охраняю грешного шпиона-щелкопера и его
последнее желание. Он возжелал Наташу из Тамбова, а она – свободная мартышка
– будто бы согласилась удовлетворить это его хотение, но сама зеркальцем просигналила
Коробьину на пост. Интересуются тут, мол, нашей и вашей свободой. Ребята его
и глушанули. А ведь он и не понял, что Наташа его разыграла, настолько самоуверен.
Позже ему дадут слабительного и отвезут с завязанными глазами куда подальше,
разденут, пустят на шоссе нагишом. Это очень мягкое наказание, земляне. Но я
полностью одобряю инициативу нашего Полковника. Вот отменил Владимир Красно
Солнышко кровную месть – так и стали мы белыми агнцами в мире серых волков,
то есть жертвенными животными, ибо человек должен мстить, если хочет добра миру.
Я, например, всегда был излишне мягок. Я никого не трогал – так почему же ваш
мир отторг меня? Мне лично уже ничего не нужно, но я люблю всю земную красоту.
Я не люблю, когда ее истребляют во имя позорных, ничтожных денег. Не люблю и
тех, кто делает это. Потому я и полюбил оружие: безоружный народ когда-нибудь
лишается своего достояния – родной земли. И хорошо бы нынче американскую вторую
поправку к российской конституции – да кто же это позволит! Выход один – “право
свое мы в борьбе обретем”. Для борьбы нужны деньги – мы экспроприируем их. Стадо
агнцев, ведомое парой львов, – страшная сила. Наш Полковник – лев. Вася Коробьин
с Сигайловым спорят со мной и говорят, что баранов ведут не львы, а шакалы,
и что это подтверждается историей человечества. Но, Вася и Саша, это вопрос
веры и безверия, скажу я вам. И я хочу умереть героем, как сирота-мальчик Саша
Матросов. Ведь вымирает русский народ, пока мы рассуждаем о его благе, а смерть
– одна. Здесь, на этой свалке, я снова полюбил жизнь и словно опомнился! Мы
погибнем без координат утраченной нравственности. Говоря “мы”, я имею в виду
себя лишь отчасти, а имею в виду тот прекрасный русский сад и тысячелетние фамильные
деревья этого сада. Может быть, только сироты могут так сильно любить то, что
им не принадлежит, и умирать, защищая это как мечту… Россию разорили, как рядовую
фирму, – это ли не обидно, земляне! И они не остановятся на этом, пока жив хоть
один русский окопник. Они умопомрачительно подменили наш млечный язык – их,
обезьяньим. И мы здесь, на свалке, уже научились понимать друг друга глазами
и не говорить пустых слов, отчего просыпается душа, мама. Завтра пойдем на боевую
операцию – кто останется жив? Но я спокоен, как обломок кирпича на старом тракте.
Правильно выкалывают на шкурах зэка: “Нет в жизни счастья”. А ты не гонись за
ним – его на всех не хватит. Есть в жизни ясная цепочка радостей – и хорошо.
Да и умирать так называемым счастливым тяжело. Они цепляются за жизнь, как летящая
с крыши высотного дома кошка цепляется за стены. Из ада в рай – куда как веселее,
чем из рая в ад. А нам, бедовым, что стоит прервать свое нечистое дыханье?
Прощай, мама, Галина Николаевна. Ты, наверное, в раю, в сердце любви. А мне,
грешному, куда дорога? Прощай и ты, синеглазая Наталья Тимофеевна Ласточкина,
моя последняя любовь из города Тамбова. Ты не сдалась даже этому богатому Шейлоку,
который ворочается сейчас и мычит за перегородкой. Словно песню поет про то,
как черт с неволи шел да заблудился”.
Сон наваливался на Любомира. Ручка выпала из немеющих пальцев и сухо стукнула
об пол.
Он поднял голову от бумаг, потом поднял ручку, послушал шумный ход дождя и приписал
постскриптум:
“На земле все уже было. Но Господь говорил, что не допустит второго потопа.
Макака, желающая умереть человеком
Любомир Петрович Хренов. 1957 – 2…(?)”
* * *
В служебном кунге коптили керосиновые лампы.
По крыше беспрерывно стучал дождь.
Директор свалки отставной полковник ВДВ Тарас проводил военный совет. Тарас
только что дал послушать рабочую кассету из магнитофона Юза Змиевича своим соратникам.
Теперь он комментировал ее следующим образом:
– Вы слышали, товарищи, что он шьет нам, русским, которые веками служили созданию
своего государства и которые между тем помогли им создать свое на территории
многострадальной Палестины. Добавим сюда и автономное государство со столицей
в Биробиджане – мало? Но кого будет грабить ростовщик, когда кругом единоверцы
и единоплеменники? Ему талмуд запрещает грабить своих… Впрочем, плевать он хотел
на талмуд, когда подворачивается выгодное дельце! Все мы, здесь сидящие, прекрасно
это знаем! И я не стану занимать ваше и свое время изложением очевидного. Он
шьет нам “жажду дышать миазмами тленья”. Пусть подышит сам миазмами своего векового
правленья в России. Надеюсь, понравится, и он будет принят в бригаду Хреновича
на конкурсной основе… Итак, перехожу непосредственно к идеологическому подтексту
завтрашней нашей акции. Великие истории начинаются с великих войн. В великих
освободительных войнах дорог каждый доброволец. В наших рядах, друзья, есть
убежденные коммунисты… Коммунисты – вперед!
Встали двое из пяти командиров, одетые в камуфляж.
– Посмотрите на них, друзья-националисты. Это два майора – Недашковский и Колыхматов.
Да, они коммунисты. Они поддерживали ДПА, когда еще жив был генерал Охрин. Оба
имеют опыт боевых действий. Кто же такие коммунисты, друзья, если рассеять идеологическую
дымовую завесу? Рядовые советские коммунисты – те же казаки по роду своего служения
тому государству, которое их призвало в первые ряды. Их и постигла участь казаков:
тех государственников расказачили и перебили, этих государственников – раскоммуниздили
и лишили исторического прошлого вместе со всеми коренными народами нашей “не
нашей” страны. Руками их же вождей. Бородой ихнего же Карла! Так почему же перед
лицом общего врага мы дробимся по его же наущению? Помиритесь! Отдайте друг
другу честь – коммунисты и националисты! Коммунизм – отчасти обрядовое православие.
Вы все, собравшиеся здесь сегодня, русские офицеры! Соединимся и обеспечим справедливость
на одной шестой суши.
– На одной восьмой уже, товарищ полковник…
– Нет, на одной шестой! Слышите, Недашковский с Колыхматовым и Агапов с Федюкиным?
– Да мы уже помирились, товарищ полковник… Вчера “Варяга” вместе пели… На голоса…
– вставая и отдавая честь, как и его товарищ, сказал один из националистов.
– Далее, – движением руки усадил всех по местам полковник Тарас. – Довольно
дробиться по поводу выяснения: был заговор против России – не было заговора!
Оставьте это старушкам из КПРФ! Мы сами спровоцировали этот заговор. Как? Отвечу.
Мы деградировали и ослабели. Книжек обчитались. А Гитлер не победил нас еще
и потому, что по книжкам русских писателей нас изучал. А те учились писать,
как европейцы, и всех, на хер, запутали. Эти книжки – они кого хочешь доведут.
От книжек наших писателей тайна русской души становится еще непроницаемей. Как
череп бульдога. Все. Детали потом. Сегодня мы должны быть едины. Ты, Самылкин,
кто – язычник?
– Так точно, товарищ полковник! Язычник. Насильственная христианизация погубила
Русь… Агнцами жертвенными мы стали, и при чем уже добровольно! – отвечал мрачно
Самылкин и подергивал шеей, будто давил его шарф. Его болезнь называлась хореей.
Однако Самылкин жил с нею уже тридцать лет, был женат, счастлив и говорил, что
супруге очень даже нравится его подергивание.
– Вот и прикуси язык, если язычник! Победим и разберемся. Нация должна быть
монолитом, целостным организмом. У нас нарушены механизмы самосохранения. А
веришь ты в Бога, не веришь ты в Бога – дело каждого. Вот нами и манипулируют
на уровне… надстроек. А ты, Хайруллин, кто – православный?
– Так точно, православный!
– Вот и прости язычника Самылкина. Не созрел товарищ политически. Завтра все
дадим клятву. Текст клятвы у кого?
– Хреныч редактирует! Хреныч! – ответили сразу несколько голосов.
– Перехожу к следующему аспекту: да! Да, друзья мои! Завтра мы пойдем грабить!
Но ни одно святое дело не обходится без, понимаете ли… да… А где их брать в
таких количествах? Мы продолжим брать их у тех, кто ограбил в целом страну и
каждых девять из десяти – лично. И все это по разнарядке большой дружной семьи
из ЦК. Пусть же никого не смущает деятельность подобного рода. Вспомните лозунг
“Грабь награбленное!” То есть грабь эту ростовщическую лавочку! Никто не спрашивал
у нас “добро” на вывоз из страны народного достояния. А мы только: “Гей, родимые!
Грабю-ю-ють!” Поэтому пусть ваша совесть будет чиста, голова пусть будет ясной,
а рука твердой. Оружия и боезапасов у нас предостаточно. Полковник Коробьин,
доложите командирам план операции… Давайте-ка сюда, к свету, Василий…
Совещание длилось бы, наверное, до утра, но часа в три ночи прибежал охранник:
– Наводнение, товарищи! Потоп, не ниже! Вот сижу, любуюся – во что же я обуюся?
– сообщил он.
И военные, помигивая карманными фонариками, встали.
– Пойдемте посмотрим…
– Что там с техникой-то?
– О, гады синоптики! – сказал полковник Тарас. – У нас синоптики кто есть?
– Нет, товарищ полковник!
– Ну, повезло им, штафиркам…
Все вышли на улицу, укрываясь плащ-накидками.
* * *
Когда Крутой за задние лапы притащил во двор еще недавно живых и злобных, а
теперь – с прикушенными высунутыми языками, псов, то удивился тому весу, который
они составляли, своей одышке и той грязи, которую он одолел, идя с грузом вниз
по склону. О телохранителе он не печалился: такому спецу, что не уберег ни собак,
ни себя – лучше ни живому, ни мертвому не возвращаться в этот дом.
Крутой устал мышцами, но у него появилось незамысловатое бодрое дело: найти
и разобраться с теми, кто погубил двух его кобелей. Его потряхивало от воображаемых
картин сладкой мести. Тогда он выпил стакан коньяка из черной бутылки, не разуваясь,
мобилизационным шагом прошел к камину и возжег в нем дровишки. Тогда уже разулся
и бросил туфли в огонь, чтоб не мыть – противно. Кто же мог?
“Кто-то из пехотинцев Сизого? Что за артист-куплетист, мясник-фокусник? – думал
он. – Ходил тут днем под окнами какой-то деляга с периловки… Увижу в лицо –
вспомню козла. Голову оторву и моргать заставлю…”
Он в тапочках сходил в подвал за ящиком гранат. Сам вид боезапаса приводил Крутого
в равновесие. “Не тот бы бздило-мученик – был бы я сейчас вором в законе! Век
бы в руки этого добра не брал…” – без веры к себе думал он. Ему нравилось иметь
оружие, а ворам в законе это запрещено уголовной этикой.
Он разложил гранаты на столе, сыто оглядел свою карманную артиллерию. Это были
шестисотграммовые лимонки Ф-1 с ж-образными канавками будущих осколков на чугунных
корпусах. Каминное тепло, коньяк, сухие тапочки – все это вместе и разморило
Крутого. “Ничего… – глядел он сонными уже глазами на гранаты. – Ничего… На бесптичье
– и жопа соловей… Пара гранат не пустяк…”
И уснул, сидя в кресле.
С мыслью “пусть сунутся” ушел в инобытие.
Там встретили его добротные двухъярусные нары с хорошим матрасом. Он лежит на
верхней шконке, вокруг – делегация народов мира. Здесь – Джавахарлал Неру в
белой бескозырке и с большими просящими глазами. Здесь – Маргарет Тэтчер в синем
платье и с ридикюлем, куда она сует и не может всунуть косметичку. Здесь старик
Пиночет, за саблю которого все входящие запинаются. Здесь человек в кожаной
куртке чекиста и с длинными, как у женщины, волосами, которые собраны на макушке
пластмассовой гребенкой.
– Ну что, леди энд джентльмены? – спрашивает Крутой. – Мы работать не боимся,
но работать не пойдем – или как? По субботам – не работам, а суббота каждый
день? Скорей заточку возьмете, чем кайло – так? Хорошо народами-то править!
Спи – не хочу, ешь – не хочу. Так или нет?
Молчат. Неру разглаживает морщинки на брюках в районе колен, Тэтчер – у глаз,
Пиночет сжимает и разжимает эфес сабли.
– Молчите? Молчите. Мы подождем, – говорит Крутой. – Час кантовки – год здоровья…
Нет, не пойду я в “смотрящие” зоны… Та зона кончилась. С кем иметь базары? С
шелупонью? Где нормальные люди, я спрашиваю? Вы люди? Вы хрен на блюде… Извели
вы нормальных людей, господа. Что это за лозунги вы придумали во всем заколюченном
мире – “Позор салоедам!” Почему, объясни мне кто-нибудь! Почему старик Проценко
по ночам утайкой жрет сало на толчке? И кому это не нравится хорошее сало –
поднимите руки вверх! Всем нравится? Все. Снимите эти лозунги по зонам. Повесьте
что-нибудь жизненное!
– На свободу с чистой совестью? – иронично так спрашивает Неру.
Пиночет подсмеивается. Тэтчер просто шевелит выщипанными бровями и говорит:
– Может быть, – с едва уловимой ехидцей говорит она, – напишем на фене: “Conscitutia
mille testes”?
– Переведите!
– “Совесть – тысяча свидетелей” – так переводятся эти слова.
– Не пойдет, – жестко пресекает тему Крутой. – Пишите: “Лучше уснуть фраером,
а проснуться вором!” Все! По камерам. Ты, Маргарет, останься, не стремайся…
Ты клевая старуха! Но ядовитый зуб я тебе вырву хромированными пассатижами…
Та начинает что-то говорить по-английски и очень доверительно, почти по-родственному,
тереться своей благоуханной щекой о колени Крутого. Он двумя руками разворачивает
ее лицо к себе и видит свою репетиторшу. Она не без труда разжимает губы, ласково
говоря:
– Сука вышел пообедать, сука вышел погулять!
– Ах ты, коза!
Он избил бы ее, да руки-ноги тяжелы. Они очужели. А в ее глазах – гипноз. Точно
гипноз. Иначе почему тело его стало свинцовым, а голос пропадает, и Крутой уже
лепечет что-то невнятное. А она смеется. Она становится безликим длинноволосым
мужиком с гребенкой и говорит, показывая гранату:
– Я кум, кум. Ты покойник, покойник!
– Нет… Нет… – с невероятным усилием ворочает языком Крутой. Он пытается бежать,
но вокруг плотная стоячая вода по грудь. Он уже узнал в длинноволосом того “вафлера”,
которого повесил в цеховой каптерке… Он трудно идет куда-то во мрак укрыться,
он заходит в эту черную воду все глубже и глубже. Потом ныряет, не закрывая
глаз. И плывет так долго, пока не начинает задыхаться…
Когда же просыпается, разбуженный мрачным сном, то бросается к телефону, чтобы
тут же рассказать свой свежий сон Раисе Крянгэ – радиотелефон не работает. И
тут же, нажав на выключатель торшера, потом еще и еще раз, он обнаруживает,
что нет света.
“Обложили, сявки…” – понимает он.
Одевается во все темное, расфасовывает гранаты по карманам и снова направляется
в подвал, откуда есть запасной выход.
* * *
Шел уже десятый час утра, но внутри дома свет едва брезжил. Глядя на оконные
стекла, можно было подумать, что кто-то решил мыть их из пожарного
рукава.
– Гибель К-19, бинть… А мне сегодня на картошку… – сказал, выходя
из ванной с полотенцем через плечо и глядя на эти окна агент. –
Даже умываться – душе противно. Душе противен душ, господа!
– Какая картошка, Сергей, очнитесь! Вы что? – нервно рассмеялся
Федор Федорович, пытаясь набрать телефонный номер. – Во-первых,
кто-то продырявил все скаты моей машины, до единого! Похоже, заточкой…
Во-вторых, нет связи и электричества! В-третьих, если бы и скаты
были целы – проехать уже невозможно. “Трактор нада!” Вот вам и “бинть”!
Месячная норма осадков, как минимум, а ему “бинть”! Любопытно: в
английскую речь вы тоже это ваше “бинть” всовываете? И как вас с
этим “бинть” в Интерпол взяли – это же у вас нервное!
– Никакое не нервное! Я фильтрую автоматически!
– Попробуйте, а? Ради Бога, пофильтруйте часок, а я посмотрю, как
это у вас получится!
– К чему этот тяжкий труд? Во-первых, потоп! Во-вторых, все свои!
– и агент подмигнул заключенному в наручники охраннику Крутого.
– Скажи, дед!
– Да снимите вы с меня эти наручники-то! Во-первых, куда мне бежать?
Во-вторых, я и сам хотел уже давно их всех перешлепать… Не только
Сысоя с Псоем, а и этого ублюдка Крутого…
– Так пристрели его пойди – он все равно утонет! Его-то дом ниже
нашего, погляди сам? А у вас, приятель, я думаю, полноценный синдром
“красных корочек”? Знаете такой? Это когда люди уходят из “конторы”
и без этих корочек становятся на сто процентов потерянными для оперативной
работы. Ну какой вы вояка? Вы нарушили универсальное правило вашей
работы. Оно звучит так: “Никакая другая задача не может и не должна
отодвигать безопасность защищаемого физически лица на второй план”.
Румяный охранник побелел. Он не мог сказать, что выполнял здесь
задание старшего своего брата – Лаврентия – и фактически был “кротом”*.
Дождь вторгся в их с братом планы.
* Агент, глубоко внедренный в криминальную
среду.
– Я десантник! – сказал он только.
– Нет, голубь. Десантники при деле. Ну, иди, убей своего хозяина,
холуй! Ну?
– Уже нет смысла воевать… Быть бы живу! Всем один конец!
– Пустяки. Сломаем дом – построим ковчег! – злобно веселился агент
Колотеев. Он презирал побежденных и брезговал ими.
– У вас что, в этом Интерполе одни плотники работают? – язвил Федор
Федорович. – Но тут нужны каменщики: дом кирпичный.
– Нет. Плотники у нас не работают, они у нас отдыхают. Но нехилый
плотишко может сделать любой из наших господ офицеров. И каменщики
среди нас есть, – он снова попытал охранника: – Скажи, брат, ты
масон? Скажи, наш путь во мраке?
Федор Федорович одобрительно покивал головой, сказал, что приветствует
присутствие духа в столь тяжелый момент человеческой истории, продолжил
свои попытки наладить телефонную связь с внешним миром. Тут из спальни
Чугуновского в холл вышли сам хозяин с двумя мешками под глазами
и следователь Сувернев с тенью недавней улыбки на лице.
– Знакомьтесь, – сказал последний, – Валерий Игнатьевич Чугуновский,
хозяин великолепного дома, в котором мы гостюем.
Все встали. Встал и пленный, говоря с выражением горя на лице:
– Это что? Вы бы у Крутого побывали, мужики!
Сувернев спросил агента Колотеева:
– Почему здесь пленные? Заприте их в гараже…
Колотеев с малообъяснимым весельем сообщил:
– Там уже пол залило по самые ахиллы!
– Так отведите его… в чулан какой-нибудь… Под самую крышу! С крыши
не сбежит.
– Унырнуть может. Ха-ха-ха! – высказал опасение агент. И тут же
одернул себя: – Да-а… Смех-то, как говорят, смехом… А как там ваши
семьи?..
– Может быть, этот дождь местами… – предположил доктор. – Хорошо:
отсутствует связь? Ну, отсутствует… Где-то провода оборвало.
– Какие вам провода оборвало, доктор? Космическая связь тоже на
нуле!
– Я хочу есть! – заявил пленный.
– Есть есть! – успокоил его хозяин. – Еда есть, и к еде есть… Сейчас
придет домработница – и сядем!
Беспечный Чугуновский откровенно радовался обилию гостей. Он любил
их всех и всем сразу смущенно улыбался. Антон не забывал, что ершистый
и вздорный с посторонними Чугуновский всегда становился мягким и
пушистым, как молочный котенок, если видел в ком-то даже ничтожные
признаки заботы о себе.
– Отведешь пленного в чулан, Сережа, – продолжал Антон, обращаясь
к агенту Колотееву, – и оборудуй где-нибудь пост наблюдения. У тебя
какое оружие?
– Обычный пээм… Девять миллиметров… Прицельная дальность – пятьдесят
шагов… Что называется, подпускай ближе.
– SPP возьми. В спальне стоит.
Агент, обращаясь почему-то к Чугуновскому, сказал:
– А что в том SPP? Те же пятьдесят шагов! А очередями-то крыть не
станешь – где патроны? Что такое два рожка? Тридцать четыре выстрела.
Да, Валерий Игнатьич?
Тот пожал плечами и намеревался сказать, что служил очень давно
и в стройбате, но тут Федор Федорович сказал:
– Тихо! Кажется, кто-то кричит!
Прислушались.
– Анжелка! – воскликнул вдруг Чугуновский и скоком устремился вниз
по лестнице, но Сувернев властным криком:
– Стоять! – остановил его, добавив: – Сиди, Валерка, и не высовывайся…
Потом спросил пленного:
– Гранаты у твоего работодателя есть?
– Пара ящиков.
– Какие?
– Карманная артиллерия на всякий спрос. Есть даже немецкие М-24.
Оборонительные. Длинные. Есть наши, РГО. Тоже оборонительные. А
в основном – Ф-1 с запалом УЗРГ…
– А короче можно? Без запалов?
– А зачем они без запалов-то?.. Да и нет короче лимонок ничего.
“Худо дело, – подумал Сувернев. – Бросит дурень гранату в стеклопакет
– шуму не оберешься”. И сказал:
– Пошли, Сережа… Прикроешь…
Оставшиеся липли к окнам, но тщетно – дождь заливал стекла.
Чугуновский кинулся было открыть балконную дверь и поглядеть с балкона:
не домработница ли? Но теперь уже заключенный в наручники пленный
закричал:
– Стоя-а-ать! – и тут же сказал: – Это я автоматически! – что можно
было счесть за своеобразное извинение.
* * *
“…Никакая связь не работает. Прощелыги из русского освободительного движения
возвратили мне мой диктофон в полной исправности. Иду в их колонне
освобождать невесть что от невесть кого. Похоже, что освобождать
уже ничего и ни от кого не нужно. Наверное, я обрусел настолько,
что хочу совершить свой гражданский подвиг.
Итак, я, Юз Змиевич, собственный корреспондент подлого радио “Век
воли не видать”, а для обывателя – “Свобода”, выполняя свой журналистский
долг, передаю с места катастрофы. По моим предположениям, на территории
равнинной России произошла экологическая катастрофа.
Помнится, жил в Питере академик Борис Помпеевич Мультановский.
Борис Помпеевич был именно метеорологом-долгосрочником, а его первые
опыты прогнозов погоды на целый сезон относятся к 1913 году. Его
методы используются до сих пор, их основы разумны и результаты порой
удовлетворительны. А где же новое? Вот результаты! Где прогресс?
Снова денег нет? Понятно, что сложная это система – атмосфера. Да
еще взаимодействие с Мировым океаном! Известно, что попытки долгосрочных
прогнозов предпринимаются. Но где гарантии, что они добросовестны?
Что они не имеют характер рыночных спекуляций. Вот уже который год
некоторые синоптики грозят Петербургу потопом. Они утверждают, что
Европа вступила в “эпоху наводнений”. “Эпоха наводнений”, возможно,
даже наступила: в двадцатом веке уже случилось вдвое больше наводнений,
чем веком раньше. Но при чем здесь этот катастрофический потоп?
Где прогнозы? Наводнение седьмого ноября тысяча восемьсот двадцать
четвертого года грянуло, например, когда наводнений долго не было
вовсе. Точнее, за период тысяча восемьсот третьего – восемьсот тридцать
пятого годов кроме потопа было всего еще одно наводнение – четвертого,
кажется, февраля по новому стилю тысяча восемьсот двадцать второго
года. Через сто лет обстановка была иной: наводнения стали довольно
частыми с середины прошлого века и с редкими, одно-двухлетними,
перерывами продолжаются до сих пор. Из всего следует, что “эпоха
наводнений” вовсе не означает приближения потопа и что в целом,
наконец, нет надежных оснований для долгосрочного прогноза. Но пока
что у нас в Москве и Подмосковье – потоп!
Или что, если не потоп, происходит сейчас?
Из-за разлива малых рек, очевидно, были разрушены нефтехранилища,
и сейчас нефтяная пленка покрывает поверхность взбесившихся вод,
нефть смывается, куда ни попадя. Нам, людям, смываться некуда. Городская
свалка, с которой мы вышли на катамаранах в трагически изменяющийся
мир, полностью затоплена. Катамараны сделаны из пустых металлических
бочек из-под горючего, связанных между собой. Палубы сколотили из
досок, дверей, “вагонки”. Пошли в ход кровати. От кроватей с панцирными
и пружинными сетками – допотопных, извиняюсь, до сделанных из карельской
березы. Как у Любомира Хренова, человека, павшего из князей в грязи,
потом проделавшего путь обратно, поднявшись из грязи в князья мусорной
свалки. Только теперь ни то, ни другое больше не имеет никакого
значения. Идем на холм со скоростью не более пяти-шести километров
в час. Систему исчисления в морских узлах я не знаю. До суши – часов
около трех хода. Вероятно, подтопило уже и низовые улицы большого
поселка новых русских на Красной горке, всего в сотне километров
от Москвы.
С вертолета МК, который ошалело мотается на большой высоте, наверное,
хорошо видна картина стихии и пострадавшей уже местности. С вертолета
она должна выглядеть как бескрайняя водная гладь с никчемными крышами
домов, с печными и каминными трубами. Улицы, как русла рек, как
венецианские или вилковские каналы, по которым слепо и панически
несутся мутные потоки бешеной воды.
Наводнение началось здесь в четверг около четырнадцати часов дня
и, похоже, для всех на свалке, да и в остальном мире, стало полной
неожиданностью. Потоки с грохотом и ревом сразу с двух сторон ворвались
в станицу. Сдается мне, что за несколько часов подмосковные речонки,
эти воробьиные броды, вывалились из удерживающих берегов и русел
и объединились в одно огромное водное пространство, радостно заливая
жизненное пространство млекопитающих, деревни, хутора и города.
Бурлящая стена рушит все. Дамбы и шлюзы на гидроузлах, очевидно,
не выдержали тройного гидроудара. Вода прибывает буквально на глазах
и некоторое время шла почти трехметровой мутной волной, сметая все
на своем пути. Как спичечные коробки, тащило и перевертывало машины,
крупный рогатый скот, прочую домашнюю скотину, отчаянно скулили
сторожевые и бродячие собаки.
Можно представить себе, что люди в панике покидали жилье, успев
или не успев захватить документы и подхватить на руки детей...
Здешний командир взвода разведки Александр Сигайлов доносит из своих
источников, что бронетехника, брошенная в первые же часы катастрофы
на спасение людей, оказалась телячьи беспомощной, ее тут же по самые
башни засосало илистое месиво. Он рассказывает, что молоденький
сотрудник МК на резиновой лодке бросился подбирать оказавшихся в
ревущих потоках людей, но лодку втянуло в огромную воронку, центром
которой был выступающий из воды металлический штырь. Роковой случай!
Сколько сейчас происходит подобных? Избегут ли гибели тысячи, сотни
тысяч, миллионы людей?
Легко представить себе трагизм ситуации в тех семьях, где находятся
престарелые и больные люди! Их невозможно мгновенно перенести или
перевезти. Что в таких случаях делать? Выносить их на крыши уцелевших
домов, будок автобусных остановок в надежде, что отсюда их и снимут
военные или вертолеты МК.
Тот же Сигайлов доносит, что министр МК генерал-полковник – подумать
только: по четным генерал, по нечетным полковник! – Сергей Хинь-Чу
вместе с губернатором Московской области Александром Перельмуттером
долго, стыдно и нудно порхали над водной равниной. На крохотном
вертолете они с трудом отыскали для приземления пятачок на картофельном
поле за железнодорожной станцией. Здесь уже находились сотни людей
в шоковом состоянии, в холодной мокрой одежде, с детьми, стариками.
У многих обнаружились неполадки с сердцем, десятки людей были с
ушибами, переломами, внутренними кровоизлияниями. Сразу же на помощь
пришли вертолетчики базирующегося неподалеку полка, но машин и топлива
катастрофически не хватало.
“Да-а, дело тут, ребята, серьезное!” – сказал генерал-полковник
Хинь-Чу, мгновенно оценив обстановку. И улетел. Должно быть, открывшаяся
взору юного гения картина бескрайнего половодья живо напомнила ему
недавнюю трагедию Ленска.
Сигайлов, как я понимаю, может и присочинить, а то и вообще выдумать
сказку, однако другой информацией я не обладаю и ем, что дают.
И бывший актер, народный артист, а ныне бомж Василий Коробьин-Христосов
дает следующую картину.
Он говорит, что тысячи людей под открытым небом и в спешно раскинутых
палатках ночевали на возвышенности за ближней железнодорожной станцией.
К нынешнему утру здесь уже был целый переселенческий городок с организованной
наскоро полевой кухней и горячим питанием, с передвижным пунктом
местного отделения МК, к которому выстроилась длинная очередь наивных
и шокированных людей Земли. За тем, что здесь составлялись списки
пострадавших. В воскресенье начали выдавать людям по тысяче рублей
на первые нужды – ведь многие выскочили из заваливавшихся домов
без копейки денег. Вопрос: зачем козе баян? Или Коробьин, или Министерство
катастроф шутят довольно мрачно. Впрочем, в том, что это министерство
давно подменило собой государство – вопросов нет. Какое это государство
и в чьих оно руках – вот интересный вопрос, господа.
Далее Коробьин сказал, что многие остаются возле своих затопленных
домов. На улице русского художника Шагала, у дома номер шесть, разведчик
видел растерянную домработницу из обслуги поселка новых русских.
Она была в промокшей заиленной одежде и ждала мужа, который вечером
ушел за водкой. У их домишки буквально разъехались стены. К дому
не подойти – вода выше пояса. Та же картина и по соседству, если
можно так выразиться с учетом нового типа мироустроения, где жило-поживало
большое крестьянское семейство. Оно вмиг потеряло все, что нажило
за жизнь поколений, что их кормило и поило.
“Лошадь, корова, трое телят, десять свиней, сорок курей, гусей тридцать
два...” – перечислил Коробьин голосом некоего крестьянина Ивана
эти потери. Как очевидец он рассказывает и показывает бегающего
кругами мужичка в красной рубашоночке, и лицо хорошего артиста при
этом изображает скорбь и отчаяние. Он сипит: “Четверо детей у Александра
Куцакина пропали. Старшей девочке только двенадцать лет. Был в отъезде,
приехал только сегодня: дом унесло, детей нет...”
Я верю Коробьину и я верю объективной реальности, открывающейся
моим близоруким глазам. Я вижу, что три вертолета медленно летают
над районом затопленной станции. Похоже, они высматривают на крышах
людей. Поднимать их сложно, особенно пожилых и грузных. Однажды
я видел на Ставрополье, как кричащих, рыдающих людей обвязывают
тросом и тянут на борт, но они цеплялись за ветки высоких деревьев
и обесточенные провода отключенных линий высоковольтных электропередач.
Они боятся отрываться от гибнущего, но близкого, понятного и привычного
мира. Тросы с людьми приходится постоянно распутывать – картина
не для слабодушных. Если Коробьин и врет, то весьма правдоподобно.
Я бы посоветовал ему по окончании этого страшного метеосеанса уходить
в писатели.
Вспоминаю виденное мной ставропольское наводнение. Я своими глазами
видел, как у опрокинутого мощной волной своего дома по улице Русского
Смирения, на перевернутой лодке несколько часов сидел в глубоком
оцепенении совхозный тракторист Иван по фамилии Двудедов. Несколько
лет назад он бежал из Чечни, только-только обжился в станице – и
опять беда. С колышка бы начать, да колышек вбить некуда. Но этот
Иван от дома не отходил, опасался, что лишится и того барахла, того
бутора, что остался в затопленной хате. Он уже слышал о наглом и
циничном мародерстве. И сторожил свои рямки, бедняга русский. Он
никогда не поймет, что давно уже обчищен донельзя и что крупные
мародеры не мелочатся. Он боится “бомжа”, сам будучи бомжем по большому
счету. Любопытен и вывод, который сделали тогда кубанские станичники
в поисках ответа на вопрос: кто виноват? Главным виновником станичники
сочли барсуковского атамана, представлявшего в казачьих станицах
исполнительную власть. Вот, мол, атаман-то соседней станицы оказался
поворотливее: с матюгальником да на “уазике” объехал станицу, потому
там успели вывезти людей, отогнать скот в надежное место*.
* В результате сильных дождей, прошедших
тогда в девяти регионах на юге России, пострадало 188 населенных
пунктов. По данным пресс-службы МЧС, в Минеральных Водах подтоплено
4793 жилых дома, из них 1352 дома повреждены, 1217 разрушены. Официально
подтверждена гибель 24 человек, но жертв могло быть больше. В свою
очередь пресс-служба губернатора Ставрополья сообщала, что жертвами
стихии стали 32 человека.
То есть причинно-следственные связи прервались и исчезли в людском
обиходе гораздо раньше, чем электропровода и проселочные дороги…
Поставленный голос неизвестного мужчины:
– Ну что, кореш, все собкоришь? Сводки Россионбюро? Купи – продам?
Голос Юза:
– Скажите, Коробьин: а что, думаете вы, с Москвой?
Голос Коробьина:
– Да пропади она пропадом! Попомнит, супостат, дядю Кутуза!”
* * *
Любомиру Хреновичу воевать было не любо.
Он шел замыкающим, и к ногам его, как ему казалось, привязаны были атлетические
гантели. Был бы он летучей мышью – улетел бы. Был бы речным раком – уполз бы
обратно в свой вагончик, как в каменистый грот. Ведь он ничего не хотел менять
в своей искалеченной сущности, в жизни царства свалки, где он нашел гармонь
души. Той души, которая, как инвалид на параолимпийских играх, стала мнить себя
здоровой.
“Не впервой, мама... – говорил он мысленно. – Раньше я жил в мире мудрых мыслей,
ты покупала мне на именины обязательную книжку на свое усмотрение. Раз ты увидела
в магазине книжку под названием “Говорящая рыба” и урвала от бюджета денег.
Их хватило бы на три булки белого хлеба. Ты несла книжку домой, прижимала ее
к своей груди, воображая мою радость.
– С днем рождения, сынок! – сказала ты. – Вот я тебе купила сказку – это мое
проздравление!
Каюсь мама, я стеснялся твоих простых речей, и на лице моем, как я теперь понимаю,
цвела алая заря.
– Правильно говорить “поздравляю”, а не “проздравляю”, – дерзко поправил я.
Кривая, жалкая и лживая, как зимняя оттепель, улыбка играла на моем лице, когда
я примерял у зеркала новую оранжевую рубашку.
– Девчачья! – что тоже было неправильно: “девичья” или “девчоночья” – еще бы
куда ни шло. – Ты ведь, мам, бабушкину кофту перелицевала?
– Нового-то, сына, не накупишься... Ты же растешь с кажным часочком!
Потом я начал читать книжку, и это была никакая не сказка, мама, а очерки работы
ихтиологов. Мне казалось, что она пахнет обрыдлой соленой горбушей, из которой
ты, мамочка, варила щербу, и жизнь меня жестоко обманула в этот раз. Каюсь,
моя душенька, моя защита и оборона! Виновата ли ты, что нас, аборигенов-островитян
России, грабили из поколения в поколение и очень расчетливо. А я успел возненавидеть
нищету. Я учился, учился и учился, как завещал великий мертвый Ленин. Думаю,
по наущению сатаны. Я бодался и упирался, как животное существо, предчувствующее
бойню. Я топорщил шерсть. Меня стригли. Мои волосы, которые ты вычесывала роговым
гребешком, падали к их ногам. К ногам центровых, у которых все было, но этого
“всего” им было мало. Умирая, ты шептала мне, незабвенная, что рада тому, что
я становлюсь не просто человеком, а с высшим образованием. Таким, как их дети
– дети тех, кто указывает обществу путь к счастью... И я учился на ять, но пятерки
получали дети разных народов, а что они оказались на поверку за спецы – это
у истории спросите. Думаешь, не обидно? Обидно. Только обида эта детская. Знаешь,
ты, моя родненькая, пчелка моя неустанная! Сейчас и я понял: ведь это у меня
– не у них, все было! Ручьи весной, лес в сентябре, стрекозы со слюдяными лопастями,
мечты, восходящие к перфокартам белых звезд, чувства – вся земля, которой нет
края. И не оттого, что она круглая, а оттого, что моя... Потом, мама, я встал
у конвейера рабочих дней в очередь за пенсией минимум профессора, максимум академика.
Но только ты покупала мне хорошие книги. Они не дали мне той хамской дерзости,
которая берет чужое, как свое, которая самой хорошей книжкой считает сберегательную,
пахнущую валерьянкой бессонных ночей и втираниями тигровой мази в больную поясницу.
Между страницами которой шуршат невидимые человеческому глазу ржаные крошки
сухарей. Красная ржавчина сгнившей жизни осыпается с них. Она падает к подножию
заживо похороненных мгновений чистой жизни. Теперь вместо сберкнижек – кредитные
карты. Они оплачены детским горем объединенных наций. Что-то странническое,
мамочка, играло моими чувствами. Во мне, как твой чайный гриб, росло желание
воли и большого безмолвия. Они выпускали из меня твою кровь четвертой группы,
а она творилась сызнова. И только хмеля в ней прибывало. Они вязали мне руки,
а руки становились гибкими, как булат. Я умелый специалист, но пусть дяденьки
сами кормятся. Во мне умер батрак и ожил поэт – я нашел мир, где ожидали меня
покой и воля. Я был счастлив. Но и этот затерянный мир, эту землю Санникова,
эту страну Семи Трав – городскую роскошную свалку отняло у меня провидение.
И сейчас, мама, я иду с автоматом имени Калашникова воевать с какими-то Кирибеевичами,
и буду пулять, если уж так велит судьба. Но не любо мне это все... Не любо!..”
– Хреныч! Эй, Хреныч! Спишь на ходу, ничего не слышишь, – танцевал вокруг него
Чуб, бывший учитель физкультуры, сжегший горло жидкостью от потливости ног и
с тех пор не берущий спиртного даже на понюх. – Видишь дом со штандартами?
– Темно, брат...
– А ты выше смотри, выше... На фоне неба – видишь? Ну?
– Вижу, Чуб...
– Пойдешь с Коробьиным. Он объяснит задачу. Появились новые вводные. Водные
вводные.
– Вождь сказал?
– Я приказал.
– Лады...
– Не лады, а “слушаюсь!” Пошел!
Чуба лихорадило от предвкушения дела. Ему казалось даже, что вернулась окопная
чесотка, и он нервно поплевывал на кисти рук, втирая слюну в их тронутую суховеем
войн кожу.
* * *
Задымленным смешанным лесом шла объединенная разведгруппа. Они шли с отрывом
один от другого по строго заданной прямой:
налоговый инспектор Сапегин, у которого разъярился радикулит;
сержант Исполатов, возненавидевший ничтожный АКСУ, оставшийся без машины и осознавший
вдруг ее потерю, как потерю живого близкого существа;
батюшка о. Андрей, родившийся в казахстанских степях и потому слабый в плавании,
чье чудесное спасение показалось ему знаком на пути в монашество;
бывший мафиози Крутой, а ныне отрок Ванюшка Крутиков, сын полка с голубем за
пазухой, мечтающий совершить подвиг и получить медаль;
Юз Змиевич, мучающийся невозможностью нарушить приказ, предписывающий в поиске
молчание, и чувствующий себя полным зеро без своего диктофона;
Любомир Хренов, лицо которого, словно маской, скрыто влажной тряпицей, и он
чувствует, что стар и что его старому сердцу не хватает воздуха; но думы его
высоки и, кажется, нескончаемы;
майор Лаппо, думающий застрелиться, если семья погибла;
сержант Примеров, утащивший банку варенья в доме Чугуновского и теперь мучающийся
от невозможности ее съесть.
Сувернев приказал не вступать в бой с неведомым противником, а лишь сделать
промеры воды вдоль береговой линии, чтобы ночью уйти под дымом с обреченного
островка. Он идет уже берегом и ничего не боится. Только болеет душой об оставленном
рае – первом своем земном аэроклубе, где эта душа выучилась летать и витать.
И если бы кто-то сказал этому выжаренному, как рванье в дезокамере, и гуттаперчевому,
как цирковой мальчик, мужику, что он нищий или низший, то он лишь посочувствовал
бы неразумному с высоты своего большого мусорного холма.
Шедший впереди с отрывом Коробьин-Христосов ждал Любомира в устье проезжей дороги,
колея которой тупо кинулась в бездну вод и прервалась. Коробьин достал уже сигнальный
фонарик, чтобы оповестить идущего следом, когда кто-то незнакомо закричал:
– Свинья! Русская свинья! Швайн! Швайн! Свинья! Долой кошку! Кошку! Собакам
– смерть! Не сметь! Свинья! Свинья-а-а!..
Это кричал говорящий попугай Юза Змиевича, освобожденный из клетки мародерами.
И – короткая, резкая, словно испуганная, автоматная очередь из АКСУ.
– Мой попугай! – послышался в дымном молоке голос Змиевича. – Как он сюда попал?
И сразу лежащий Коробьин услышал стрекот крупнокалиберного пулемета, шорох падающих
ветвей, срезанных очередями свинца, и удаляющийся рев дизеля на форсаже.
“Что за цирики?” – думает Коробьин-Христосов.
Затаившись в береговом сорном кустарнике, он посигналил фонариком Любомиру –
два красных, зеленый, красный – стойте на месте. Так договорились, но Хреныч
не отвечает. И Коробьин понимает почему: он не хочет засветить товарища, находясь
в зоне видимости боевой машины.
Вот она с яростным ревом выдралась из тьмы и лучом прожектора уловила Хреныча
на расстоянии примерно двадцати метров от лобовой брони.
– Э-эй! Абориге-э-эн! – услышал Коробьин голос невидимого кондотьера. – Стой,
говорю!
Вспыхнул красный прожектор.
Коробьин присел на корточки и стал смотреть низом, но так и не увидел в десятке
шагов от себя, как плоским флюгером на ветру развернулся Любомир. Вслепую, на
источник света и голоса, он развернул свой короткоствольный автомат. Прогремели
слитно две разноголосые очереди. И русский бродяга Любомир попятился, согнулся
в поясе и бочком устало осел в воду.
Василий Коробьин-Христосов полоснул из автомата по прожектору, подавил его и,
уходя, перекатился по склону. А когда глянул на воды, то увидел зеленый свет
сигнального фонарика в том месте, где канул Любомир. Единственный на видимом
водном пространстве, но ничего уже не обозначающий ни для Коробьина, ни для
погибшего свет.
“Землетрясения происходят оттого, что в гробу ворочается китаец, придумавший
порох...” – упругим каучуковым шариком отскочила от Любомира чья-то чужая мысль.
Он успел услышать эхо выстрела.
А слепая пуля ударила в грудь сержанта Исполатова.
Удивленный уже навсегда, он выпустил в туманное молоко автоматный рожок, а засим
и сам автомат. Еще живое и видимое тело его, распадаясь на невидимые молекулы,
ссыпалось горкою праха на сырую землю. Алые бабочки смерти вылетали из куколки
этого тела. Влажные их крылья соприкасались и сливались воедино с черно-зелеными
разводами камуфляжа.
Коробьин лег на живот и, прикрываясь автоматом слева, со стороны атаки, приполз
к упавшим. Он увидел, что над сержантом на корточках сидит священник.
Исполатов, отняв от живота обагренные кровью руки, сообщил командиру:
– Этот лох... меня, трщ командир, замочил... – неожиданно громко сказал Исполатов
и спросил: – Да, трщ командир?.. Замочил, да?..
– Похоже... – кивнул Коробьин, мучимый стыдом солдатского поражения, похмельем
и раздвоением чувств на жалость и ненависть. – Нужен врач...
Батюшка горестно воздыхал, шептал молитовку и крестился.
Сержант Исполатов не торопил их с ответом, он торопился понять, что же происходит
с его “я”, которое всегда было, было – и вот те на.
– А мамка? – спросил он у своей правой, сотрясаемой смертной дрожью, руки.
– Скажите, батюшка, что-нибудь в утеху мальцу... – попросил Коробьин. – А то,
чувствую, сейчас начнется разбор полетов...
– А мамка-то как? – спросил сержант у своей левой руки и позвал, отходя в небытие:
– Ма... ма...
Там, на межевой линии бытия и небытия, там, за пределами света, куда рванулась
высвобожденная его сущность, стояла Томка – большая черная собака. Мамка говорила,
что Томке сто два года, и она, Томка, жила на псарне именитого помещика Верстакова,
который заголял подолы сари каждой крепостной девке и кровь которого течет в
сосудах Исполатова. А Томка это чует. Потому она дается ему запрягать себя в
салазки, потому и носит его ранец в классы, потому почтарит с записками под
ошейником.
– Томка! – зовет Сергей. – А где мамка?
Томка кидается на грудь своего вожатого, жаром пышет в лицо. От этих прикосновений
отпускает боль. Сержант ложится на широченную спину Томки, закрывает глаза в
неге и, покачиваясь на волнистом ложе Томкиной шерстяной спины, как на морских
волнах, едет домой в барак.
И он улыбается, услышав матушкин голос, молитвенно произносящий:
– Женись, сын милый, женись скорей, я тебе невесту приглядела богатую!
– Красивая или как?
– Ой, да еще как! Да походка-то царская, да коса-то косарская – как махнет она
косой – тут и скажешь: ой-ей-ей!..
– Смерть... – понимает Серега.
Он бы и спрыгнул с Томкиной спины, да армейский недосып не дает, спать больно
хочется. “Потом... – говорит он себе. – Потом, потом... Только присну, Томка,
а уж потом...”
– Лю-у-ди! На обе-е-ед! Родина сухари раздае-е-ет! – кричали где-то в поселке.
Уже за межою бытия...
* * *
Разъяренный Василий Коробьин-Христосов намеревался перестрелять невидимых военных,
как бекасов. Он словно бы решил, что ему приспело время умереть по-солдатски.
– А-а-а, мл-л-ля-а-а! – взревел он, вставая во весь рост и выдергивая из кармана
гранату.
Но укрытая дымом машина взревела сильней человека и, похоже, дала задний ход
– говорок двигателя снова быстро отдалился. Тогда Василий пошел на зеленое подводное
свечение Любомира.
Любомир лежал лицом к ночному небу на глубине, которую и глубиной-то назвать
можно лишь в насмешку. В неживой руке был зажат и светил зеленым светом фонарик.
Василий вытащил бездыханное тело товарища на сушу и вернулся, чтобы собрать
намокшие листы белеющей бумаги в месте гибели Любомира.
Он взял один из них и, высветив табло фонариком, прочел:
“Если вы прибыли в город (населенный пункт), где у вас нет жилья, для постановки
на очередь и получения жилой площади вам необходимо представить в отдел учета
и распределения жилой площади администрации района следующие документы...”
Василий понял, что эти лживые бумаги занесены сюда шалой водой и никаким фертом
к Любомиру не относятся, однако не поленился выловить на контроль еще один лист.
“Но статистика, по словам депутата Жучкова, свидетельствует, что средний возраст
офицеров, прапорщиков и мичманов, уволенных в запас, – менее сорока лет. Само
собой разумеется, что сидеть дома на иждивении жены никто из них не собирается...
Да, закон гарантирует, что все военнослужащие запаса после увольнения с действительной
военной службы имеют право на предоставление работы на государственных (муниципальных)
предприятиях с учетом их специальности. Но это вовсе не значит, что после первого
же обращения эта работа будет им предоставлена...”
Он бросил в теплые воды бумажонку, вытер руки о штаны и, взвалив бездыханное
тело Любомира на плечи, хлюпая мировой водой в своих десантных ботинках, пошел
на сушу бить могильный шурф.
Батюшка Владимир с лопатой, молча, шагал следом, хлюпая той же водой в своих
башмаках из гуманитарной помощи…
Утром, перед восходом солнца, островок подвергся артиллерийской газовой атаке.
Дома поселка лежали в подковообразном лесу, как семечки в пригоршне.
Плотное первичное облако туманом и изморосью накрыло дома, людей и животных.
Не встречая на своем пути природных преград, оно накатилось волной на берег
жизни – и замерло в безветренном, вертикально устойчивом воздухе.
Сколько их, таких островков, обмерло и стало призраками в некогда пышном Подмосковье?..
* * *
Заслуженный летчик СШЕА – Соединенных Штатов Евразии – военный пенсионер полковник
Хошимин, сорокапятилетний дед, спивался с такой крейсерской скоростью, что ближние
еще не успели это осознать. Только слепой от рождения внук любил его по-детски
преданно, и ему нравился смешанный запах пива, водки, керосина и рыбы, который
приносил на себе боевой дед из мрачных пивных. Он не видел синяков и ссадин
на лице записного бойца забегаловок, которые освежались каждую неделю, когда
на субботний вопрос своего слепого внука:
– Ты куда, деда?
Тот отвечал:
– Пойду освежусь…
В десятках пивных подвалов маленького сибирского городка полковника Хошимина
знали, и местные с ним не связывались, зная, что его из соображений солидарности
поддержат ветераны ВДВ Министерства катастроф – искусные рукопашные бойцы.
Полковник пил пиво, обсасывал кончики усов и взглядом выискивал в задымленном
пространстве подвальчика лицо какого-нибудь похмельного приезжего. Тогда полковник
доставал из кармана куртки бумажник, а из бумажника – фотографию, на которой
сверху, с расстояния не более двадцати метров, была снята большая вода, на воде
– крест, на кресте – мальчик. Полковник клал перед собой этот снимок, совал
бумажник в загашник. Потом “женил” виски пивом, выпивал эту смесь и трезвым
мягким ходом крался к приезжему. Приезжий вежливо подгребал к себе свою воблу,
освобождая место на столике для виски, пива и рыбы ветерана.
– Видишь крест? – после еще одной дозы и минуты, примерно, молчания спрашивал
полковник, показывая незнакомцу фотографию.
– Ну-ка, ну-ка… – интересовался, к примеру, тот и тянулся к ней рукою.
Но в руки этот снимок полковник не давал, а подносил к лицу собеседника:
– Видишь, спрашиваю?
– Кладбище, что ли, подмыло?.. – высказывалось, к примеру, предположение.
– Крест – каменный! – говорил тогда полковник. – Каменный крест. И он плывет!..
Веришь?
И когда собеседник вежливо усмехался, словно показывал этим свою человеческую
готовность оставить за собой право верить или не верить бредням, полковник Хошимин
добавлял:
– Слушай внимательно: я видел град Китеж… Вот этот каменный крест с мальчиком
шел водою к нему. Веришь? Когда я служил в полярной авиации на Чукотке, то часто
видел, как всплывают из моря киты. Они любят играть…
Казалось, полковнику все равно – слушают его или не слушают. И где, кроме забегаловки,
тебя хотя бы выслушают.
– И я видел, как всплывал целый остров с городом… Все тонуло кругом! Все! А
он всплывал… Это был град Китеж! Веришь? А этот мальчик… Он плывет к нему. Руками
крест обнял и плывет. Мы со штурманом хотели его подобрать на борт. Мы бросили
ему лестницу – он не пошел. Я стал спускаться, выронил челюсть… Вот! – доставал
изо рта и показывал соседу челюсть. – Так это другая! Та упала, ударилась о
крест. Отскочила со звоном. Она не должна была звенеть о дерево! А я слышал
этот звон!.. Понимаешь? А слышать был не должен – двигатель ревет! А я услышал:
бамм-бамм! Болтаюсь на лестнице – ни рукой, ни ногой не могу шевельнуть! А тут:
бамм-бамм! Церковные колокола на острове трезвонят! Сияние кругом, а мальчик
мне грозит вот так своим пальчиком…
– Мальчик-пальчик… – говорил, примерно, утомленный сосед. – Налить, что ли?
И тогда седой полковник Хошимин брал свою кружку и выплескивал пиво в лицо неверящего.
Начиналась драка.
|