(Стихи — Татьяны Дашкевич) - Февраль 2004 г.
* * *
Раньше Бармин жил для жены, для сына, правда, не своего, родного, но все равно, раз он любил жену. Теперь же он существовал лишь для страха. Страх, казалось, въелся в каждую клеточку сильного тела, где-то на непознанной глубине оставаясь невидимым чудовищем, бесконечно жаждавшим пищи. Вся энергия, все духовные силы Бармина уходили лишь на то, чтобы от окружающих тщательнее спрятать этот страх, о причине которого он не догадывался... Однако никто не замечал, что творится под привлекательной мужественной маской лица с тревожными льдинками зеленых глаз...
...Сейчас Бармин находился на пятом этаже громадной общаги в комнате Славика, которого втайне ненавидел. Сука! «Победу» с золотыми стрелками (последняя родительская память) у него, похмельного, снял с руки и толкнул за пару бутылок. А Бармин потом пил с ним и помалкивал.
Нынешняя ночь туманная, воровская, дьявольская, замешанная на собачьей крови!—суки и выводка щенят, пущенных на закусь...
А в комнате Бармина, на третьем этаже, на кровати Валерки (сотоварища по комнате) во сне разметалась обнаженная уборщица Машка. На животе губной помадой намалевана багровая, похабная морда. Крепко спит пьяная и сытая уборщица, переполненная мужским семенем. Порою, она неделями не вылезала из общаги. Мужики накормят, напоят, спать уложат да еще коридор шваброй выдраят...
Странная, дикая, воровская ночь, замешанная на крови!..
В большой сковородке на плитке шкворачат, подрумяниваясь, куски собачьего мяса. Насос форточки не успевает отсасывать тяжелый чад.
Никогда не пробовавший собачины, пацан нервно заглатывает слюну. Чистенький, приглаженный мальчик в кофейных брюках и черно-красном джемпере, выглядывает белая рубашечка. Падаль!.. недавно ему, спавшему Бармину, папиросой руку прижёг. Славик потом раскололся, наверное, готов отдать пацана, ведь Бармин четырех таких стоит... Славик и Генка опасаются, потому и стараются сделать корешом. Вот его, похмельного, и повязали ворованным вином.
Проснулся Бармин в полночь, голова гудит—пиво, водка, бормотуха такая адская смесь! А перед глазами голое пузо Машки, морда на ней красная с серым клинышком бороды ухмыляется. Наконец сообразил — бороденка, это Машкина растительность. И накатила тошнота! А тут Славик в дверях. Плечи обвислые, как у борца, бросившего ковер: чугунная тяжесть и крепость в приземистости тела. Будто не видя Бармина, сопя, как хряк, он забрался на Машку.
По дороге в туалет Бармин обрыгал весь коридор. Возле рыжей раковины умывальника Славик уговорил его смотаться в «старый город». Чучмеки пригнали вагон с вином, в тупике уже разведенное «толкают» сквозь дверную щель. Бичихи, что весь день гомозятся возле вагона, обрыдли, мужики при деньгах, им теперь подавай пошикарнее. На ночь в город уезжают...
Помятый старый «Урал», желтым глазом фары прожигая дыру в тумане, описав гигантскую дугу, домчал до места. Плотничьим сверлом пробуравили дно вагона, и попали (повезло же!) прямо в бочку с вином — да с каким! Это вино из мускатных сортов винограда, видать, для начальства берегли... Нацедили две канистры, деревянным клином забили дырку, смотались в общагу, а потом еще одна «ходка».
Теперь под кроватью Славика две десятилитровые канистры и два ведра восхитительного напитка из винограда «черные глазки».
Дармовой выпивки надолго хватит.
У пацана в городе квартира, мать, сестра, брат, а он здесь отирается. Сам по себе он шкет, а вот со Славиком и Генкой — фигура! Большие глаза, холодные, неулыбчивые, опушены девичьими длинными ресницами. Кожа нежная. Сотоварищ по комнате Валерка (недавно от «хозяина», торчал за «карман») при виде его тает. Валерка — бисексуал, ему все равно, что Машка, что пацан. Долгими зимними вечерами, копаясь в старом приемнике (хобби), он с нежностью рассказывал о Пашке в зоне, у Бармина вызывая омерзение. Валерка казался громадной серой вошью. Ногти на больших пальцах мысленно росли, увеличиваясь до исполинских размеров, и между ними слышался хруст раздавленного, отвратительного насекомого...
Валерка носил шляпу, фасонистое клетчатое пальто, по вечерам ходил на железнодорожный вокзал, где играл в «очко» — наугад пытался подобрать шифр к ячейкам камеры хранения. А там, может, и беспризорный «угол» (чемодан) под руку подвернется.
Он тощий, маленький, насквозь прочифиренный. Точно прорезанные бритвой, от крыльев вывернутых ноздрей до уголков рта — складки. При виде женщины с широким задом глаза его, близко поставленные к переносице, словно заполнялись жиром... В восторге он руками делал жест, к нижней части тела как бы притягивая впереди двигавшийся объект, восклицая: «Такой п........к, двадцать пять пивных кружек не закроет!..»
...Хмельная волна, мягко покачивая, куда-то несет пацана. Тонкая белая рука свесилась с кровати, с сигареты на пол сыплется пепел. Никак не могущий переступить черту постыдной девственности, он думает о Машке...
Бармину хорошо, хмель от дорогого вина приятный, голова ясная, а ноги точно деревянные. Ему лень отрываться от табуретки, чтоб подойти к пацану. Он знает свой удар, от которого на лице противника лопается кожа, а костяшки сбитых пальцев потом долго подживают. Но он не жесток, и дрался лишь тогда, когда его загоняли в угол, мягкость принимая за трусость...
Славик, как древний деревянный божок, смазанный жиром, благодушен и распарен. Меж его ног ведро вина, по краям застыла розовая пена. Над головой «виночерпия» на серой известке стены громоздятся мутно-синие вулканы, у подножий пальмы с грязно-зелеными лохмами крон, из розовато-лилового океана, закопченного табачным дымом, торчит краешек буро-красного, плоского солнца. Работа бывшего художника-дизайнера, сейчас пробавляющегося покраской полов в строительном участке. Художник-маляр, взъерошенный как воробей после купания, глазом табачного цвета напряженно следит за ведром: много ли еще там осталось?
Скрипит дверь. Очередной мужичок в столь позднее время пронюхавший о грандиозной выпивке, заискивающе щерит полувыбитые, полусъеденные зубы. Получив полную пол-литровую кружку драгоценного вина, он с жадностью проглатывает черно-красную влагу, морщась точно от одеколона. Вытерев слезу напряжения, выпитое заедает куском лжебаранины. Теперь он за Славика кому хош глотку порвет, хотя совсем недавно его скулы трещали под кулаками Славкиной команды! Все, кто сейчас жрал ворованное вино, биты им. Может, они не простили, затаились в глубине души, ожидая лишь случая... Да разве такое прощается, когда тебя на «гоп-стоп» в твоем же жилье!..
Да что там отобранная сотня, наконец, собственная кирзовая рожа?! Жизнь, судьба, обстоятельства так вдарили! Все они бывшие. От ладьи, на которой они когда-то юные, полные сил и надежд отплывали в мир, одни обломки. Здесь берег: море, океан, дальше бежать некуда. Словно некая гигантская метла смела их со всего бывшего Союза, на отшибе догнивать в одной куче!
А Славику и Генке хорошо — они волки...
На корточках у двери смолят веселые, поддавшие мужики. Серебряный говор гитары бередит чувства. Полыхает вишневый лак корпуса, где белозубо скалятся белокурые, лощеные красотки. Самая наглая и пышная на ладонях держит тяжелые, оранжевые груди, но к ней не подступишься, слишком дорого стоит, Машка намного дешевле... Как колымская пурга, выворачивая душу, с блатным надрывом тянет Генка, заскорузлой клешней ладони неожиданно ловко щипля серебряные струны. И-и -эх!.. Без гитары жизнь копейка!
Славик даже про двух паралитиков не забыл. Те жили на кухне с окнами с выбитыми стеклами, дыры заколочены фанерными листами. Зимой на подоконник ветер наметал сугробики снежной пудры. Раскладушки инвалидов похожи на хозяев: алюминиевые скелеты замотаны проволокой, застелены заблеванными байковыми одеялами. Крохотные пенсии они сразу пропивали, а после побирались по комнатам, и мужики не отказывали: кто хлеба, кто чая, кто курева. В артели не пропадешь.
Каждый день и вечер, как в неком страшном зеркале, уродливо отражаться друг в друге!.. После выпитого накопившиеся злоба и ненависть вырывались наружу. Сидя на раскладушках, инвалиды хлестались клюшками: трещали черепа, красные струйки змеились по испитым лицам. Нагоготавшись, мужики отнимали у них «оружие».
В дяде Коле словно некий вибратор постоянно работал: голова в беленьких воздушных волосиках мелко тряслась, судорожно подергивались щеки, выплясывали пальцы. Младенчески молочная голубизна глаз непрерывно сочилась соленой влагой.
Второй инвалид — Санька,
парень двадцати пяти лет с длинным унылым носом и со срезанным подбородком. В
общаге его звали «Шлеп-нога». Когда он неуверенно двигался по коридору, левая
ступня, не подчиняясь мертвым мышцам, свободно хлопала по половицам. Солью и
водой не очистив политуру, он хватанул
целую бутылку. Откачали... Да только шлепать ему теперь до самой смерти.
Миску лжебаранины и полчайника вина инвалидам понес Бармин. На втором этаже, проходя мимо одной комнаты, он вспомнил недавнюю сцену.
— Понимаешь, что за человек! — кричал кочегар-татарин с широким медным прокаленным лицом и жестким ежиком волос над лоснящимся лбом. — Лежит весь день, молчит, морда к стене, целый месяц лежит, целый месяц молчит, а кто кормить будет? Ночью, как шакал, по столу шарит...
Бармин заглянул в комнату, увидел впалую щеку, русые свалявшиеся волосы штурмана, списанного с судна.
Ему знакомо это куда-то засасывающее состояние, знакома тягучая тоска, постепенно переходящая в равнодушие и апатию. Даже потребности плоти минимальны — энергия и душа покинули оболочку...
* * *
С Евгенией его свел случай, ее странное обоняние, непонятные ему тончайшие оттенки ее чувствований...
Стоял Бармин возле кассы автовокзала в очереди. Май, лето и половину сентября он отмантулил в геологоразведывательной партии, в горной тундре. Он в кирзовых разношенных сапогах, в зеленовато-желтой телогрейке, возле ног туго набитый рюкзак. Обернулся, а личико изящной маленькой дамочки чуть ли не уткнулось ему в спину. Большие влажно-карие глаза полузакрыты матовыми веками, лепестки нервных ноздрей трепещут, а смугловатые щечки румянятся...
Запашок сейчас от Бармина ядреный — как не вышибай, а долго продержатся сладковатая прель редко мытого тела, запах стланиковой смолы, влажность ягеля, и гарь бесчисленных кострищ.
...Бросив очередь, на такси они укатили в парк возле кинотеатра «Горняк», где облысевшие лиственницы мертвенно чернели тяжелыми узловатыми ветвями, а под ногами с металлическим шорохом перекатывались сухие ольховые листья. Бармин и Евгения не видели бездомной тоски и заброшенности северного парка, почуявшего снег. Сладкими от ликера губами, как безумные, они целовались на скамейке, засыпанной медными иглами и ломкими желто-бурыми листьями. Вместо родного поселка, где его никто не ждал, он уехал со странной, изящной как горностай, женщиной.
В жилах Евгении текла гремучая смесь из украинской, молдавской и еврейской крови. Он никогда не знал наперед, чего от нее можно ожидать. Если б это стало возможным в общении, она бы вообще отказалась от слов — только взгляд, мина, улыбка, касание, поцелуй, жест... И он все должен разгадывать.
— Что случилось?
Молчит, губы кусает, а в глазах такая боль, такое страдание.
Потом взрыв:
— Ты грубый, невежественный эгоист!.. Ничего не видишь, ничего не чувствуешь!..
Оказывается, ей неожиданно захотелось, чтобы на руках он поносил ее по комнате, побаюкал, как маленькую. Или — прежде чем отдаться, ни с того, ни с сего, требует у него расписку, что в выходные на целый день он отпустит её к подруге. Как будто она всецело зависела от его воли. Но, усмехаясь, под диктовку любовницы он пишет расписку. Аккуратно сложив, она прячет ее в шкатулку. О, сколько там их скопилось! Как пожалеет потом, что писал эти странные расписки...
...В самом конце полевого сезона от Евгении пришло коротенькое письмо. Всего несколько строчек, но как от них защемило сердце, как оно заныло! Думал, не вынесет. Минералог, ширококостная женщина, с утиным носом и мужскими руками (любовница начальника партии), во вьючных сундуках отыскала флакон денатурата. Бармин даже не ощутил отвратительного вкуса синеватой обжигающей жидкости.
«Я снова, ради сына, сошлась с бывшим мужем...»
О, как тонко, как остро, как пряно в постели она высмеивала прежнего мужа, в Бармине будя паскудное самцовое превосходство. Теперь же в постели мужу она читает его расписки, а тот ржет.
«М-м-м!.. Вот почему она не хотела от него ребенка...»
...Свои вещи он забрал у подруги Евгении, инженер — строителя. Она весьма эффектна, высокая, черноволосая, с очень красивыми, засасывающими в себя, сучьими глазами. Но, увы, она была бесплодна, отсюда одинока...
Бармин пил коньяк и отрешенно смотрел, как она ходит по комнате. Возле пышной кровати, скинув меховую тапочку с белой опушкой, голой подошвой ступни она сладострастно гладила жесткий ворс большого ковра. Ее радостное оживление, нервное (на грани срыва) возбуждение он даже хмельной почувствовал, и ему стало противно. Попрощавшись, он ушел, унося с собой ее последний, странный взгляд, где столько всего перемешалось: ненависть, обида, унижение, страх и... любовь.
...Ничего и никого не видя, он сутки неподвижно просидел в кресле магаданского автовокзала, не заметив даже, как бичи «увели» его чемодан. Потом начались угарные дни и вечера...
Утром он ополаскивал лицо в туалете, где вонь человеческих испражнений перемешивалась с запахом выпитого одеколона, и шел в ресторан, который находился рядом — стоило только перейти дорогу. Денег у него много — отпускные за три года и расчет за полевой сезон.
На широкой эстраде певец головой смахивающий на кастрюлю ( лицо плоское, носик маленький, уши круглые, оттопыренные ), томно закатив глазки, что-то мурлыкал в микрофон, а в голове Шахурдина – «бу-бу-бу». Даже песней, по заказу часто повторяющейся, «Наш магаданский, магаданский ветеро-о-ок» «кастрюля» не смог выдуть вечное, раскалывающее череп «бу-бу-бу»...
В душу заполз непонятный страх, свернувшись в кольцо холодной, скользкой гадюкой...
Однажды, дремля в кресле, затылком он увидел человека за своей спиной, горячее, напряженное дыхание опалило шею. Нож целит прямо под лопатку, лезвие с загнутым кверху концом. Бармин даже крошку (то ли хлебную, то ли табачную) разглядел на синевато-седой стали.
Дикое «А-а-а!..» в полночь подбросило людей в креслах. Стоя на широком из мраморной крошки подоконнике, Бармин с ужасом оглядывал зал, готовый в любую секунду ударить плечом в толстое стекло...
Потом появилась старуха... Ночами он уже не спал, а, полузакрыв глаза, сквозь ресницы следил за обстановкой.
Старуха медленно шла меж кресел, покачивая хозяйственной дерматиновой сумкой с ручками, обмотанными синей изоляционной лентой. А в сумке... топор! Охотничий топорик! Топорище, как лебединая шея, плавно изогнуто, желтое, отшлифованное. В дерматиновой темноте мерцает белая дуга отточенного лезвия.
Словно на одной ноге, Бармин повернулся вокруг своей оси и сел в кресло — ватный, чужой сам себе. Из-под вибрирующих пальцев вслед старухе — затравленный взгляд. В черном длинном пальто, с облезлой грязно-желтой лисой вокруг шеи, в вытертой коричневой пуховой шали, она опять прошла мимо и исчезла на лестнице, идущей вниз.
Бармин оторвался от кресла: вниз по лестнице спускалась обыкновенная старуха, в сетке желтел волнистый батон, в электрическом свете поблескивали железные шляпки бутылок лимонада. И он понял — мозг его болен, надо бежать отсюда, как можно скорее...
По городу с сопок ветер пулял снежной шрапнелью, она взрывалась над домами, белыми невесомыми осколками усеивая проспект Ленина. Хлопья уже не липкие — надвигалась грозная колымская зима.
В Нагаеве в серо-зеленой воде колотые льдины стукались о бетон пирса, со скрежетом проползали вдоль бортов редких судов. Как озябшие, мокрые журавли, опустив головы-клювы, молчали краны.
Сгорбившись под напором железного ветра, по скрипучему трапу Бармин торопливо поднялся на борт, боясь оглянуться назад... Страх сожрал всё — не было в нём той щемящей грусти, что обычно возникает при оставлении родины.
* * *
Под ногами Бармина качалась земля порта Находка. Стоя возле стены морвокзала, он шевелил губами, вперив взгляд в белый листок, прикнопленный к доске объявлений...
Солидно сработанные склады за высокой беленой известью оградой. Темно-бордовые железные ворота отхватили часть колеи: товарные вагоны подгоняли прямо к дверям складов.
Нарушая инструкцию, после работы Бармин оставался в бытовке, спал на тулупе, любезно предложенном сорокапятилетней, многодетной сторожихой. В ожидании мужа из лагеря, она терпеливо тянула извечную бабью лямку.
Слыша визгливый лай кривоногих собачек, клубившихся вокруг хозяйки, Бармин представлял, как сторожиха с одностволкой (странно выглядевшей на круглом бабьем плече) светит фонариком на пломбы и замки.
Память его, обходя недавнее, проникала все дальше и дальше вглубь, вдруг открыв то, о чем Бармин и не подозревал. Картина, вроде бы истлевшая от времени, каким-то жалким осколком живущая в потаенном, вдруг представилась во всей своей полноте и значительности...
...Раскаленная колымская луна, как в беличьем воротничке, в дымном морозном ореоле. Окна свободны от занавесок, вся комната залита холодным, бело-желтым светом. Мальчик только что проснулся, сквозь слипшиеся ресницы он смотрит на необычную луну, он никогда не видел ее такой, ему всего четыре года. Мир комнаты, до мельчайших предметов знакомый днем, чужд и враждебен. Распластав лапы возле его кроватки, расплавленной лужей темного золота полыхает медвежья шкура. Горбатыми чудовищами с втянутыми животами стулья толпятся вокруг стола, прислушиваясь к ходикам на синевато-желтой стене...
Босой ножкой мальчик коснулся медвежьего меха и тут же отдернул. Колебля плотную штору, закрывавшую дверной проем, из кухни по полу полз холод. Он вспомнил про собаку, всегда спавшую у порога на коврике, и еще больше удивился и испугался: «Даже Витязя нет!..»
Шлепая босыми ножками по ледяным половицам, он пошел искать материнские руки, в них он все понимал и ничего не боялся. «Р-Р-Рр-р-р!..» — грозно донеслось из кухни. Сквозь слезы, накипавшие от холода и одиночества, мальчик тихо засмеялся, пальчиками уже чувствуя знакомую жесткость шерсти, лицом ощущая горячий язык лучшего друга.
Сквозь распахнутую кухонную форточку на пол белесыми кругляшами опадал мороз. Прижав кулачки к груди, дрожа от страха и холода, мальчик недоуменно смотрел на чужую тетку в телогрейке, распластанную на полу. Одна нога в сером валенке, подшитом черным войлоком, подвернулась, руки широко разбросаны в стороны. В кулаке мертвой накрепко зажата деревянная ручка большого кухонного ножа. Мужская шапка-ушанка скатилась с головы, длинные волосы мокли в черно-красной лужице крови. Овчарка с широкой спиной и окровавленной мордой, ощерив громадные клыки над лежавшей, перекатывала в горле грозный рык. Днем желтые, сейчас глаза Витязя полыхали незнакомой, прозрачной зеленью.
И ужас... уже не детский.
...Глядя на раскаленные спирали калорифера, Бармин пытался понять, почему именно сейчас открылась незнакомая страница из туманного младенчества... Со слов родителей он лишь знал: когда они вернулись домой (были в гостях у соседей за стеной), он без сознания лежал возле кровати на медвежьей шкуре. Рядом – «Витязь», мохнатым, теплым барьером.
...После нового года, Бармина, спящего в бытовке, застукало проверяющее начальство. Пришлось искать работу с жильем, вот он и в общаге. А бетонный цех, где он теперь вкалывает, совсем неподалеку от складов...
* * *
...эх, раз, еще раз,
еще мно-ого, мно-о-го ра-аз!..
Под красными, неуклюжими пальцами Генки неожиданно тонко и мелодично выпевают струны, сипит отчаянный голос.
Распаренные красномордые мужички у дверей хлещут в ладоши, подпевая:
Делай, делай,
голубенок бела-ай!..
ночка надвигается,
филин ударил крылом...
«гоп-стоп, не вертухайся! –
выходят три бравых молодца...
червончики побрили,
купцов похоронили навсегда...
Я хочу убежать, убежать
По дороге, дороге...
Я хочу убежать босиком по дороге,
Не очищенной дворником ранним,
Убежать,
Убежать
В своей белой любимой рубашке,
Чтобы снег меня принял,
Не выдал случайному глазу,
Не хранящему тайны забвенно,
Чтобы снег меня, бедную, принял
И позволил уйти
И упасть
На обмерзшие рельсы,
И к шпалам, пропахшим мазутом,
Своей грудью горячей
Прижаться и плакать,
Прижаться и плакать,
Прижаться и плакать,
Навеки смерзаясь с зимой.
Чтобы вьюга крылами к спине прирастала,
Чтоб носила меня над землею-землею,
Чтоб носила меня над землею-землею,
Как дитя в колыбели, — спокойно и тихо.
...Оставьте, уйдите,
Я вовсе не злая,
Я вас не проклинаю —
И вы помолчите,
Помолчите-молчите,
Оставьте меня...
Чтоб покрыл мои волосы
Рыжие иней,
Загасивши фонарик на белой дороге-дороге
Мой верный холодный огонь.
Чтобы утренний поезд
Меня не заметил
И проехался мимо и дальше, а я
Так и дальше лежала б,
Совсем и не я,
Только белое тело в любимой рубашке,
В моей белой рубашке,
Когда-то любимой и кем-то,
Чье-то белое тело.
...оставьте
Я вовсе не злая,
Прошу вас —
Оставьте меня.
Он слышал ее грустный голос, не вникая в смысл слов, но мелодия стихотворения проникла в самые потаенные уголки его души, вызвав странные чувства... На ее нежном виске дрожали медные завитки, от заходящего солнца мочка уха налилась бледно-розовой краской. Бармин забыл о магазине, а ведь недавно так хотелось выпить. Вот так просто, по-человечески он давно ни с кем не общался. В общаге волки, шакалы, обмылки, человеческие обломки! Евгения красива, но красоту ее только вблизи разглядишь, эту же за километр увидишь. Золотая головка полыхает на плавной шее!
Широко краснела щель, куда провалилось солнце. Густые, синие сумерки ползли от обрыва, скапливались зыбкими лужицами, перехлестывали через рельсы и кирпичную ограду порта. На судах замигали огни, вода множила их, разноцветными полосами протягивала по черно-синей поверхности. Бомжи с моряка уже стащили туфли, забрали фуражку, вывернули карманы.
Бармин смотрел на ее нежно сморщенные (как пенка на кипяченом молоке) розовые губы, на верхнюю полоску зубов, и тоска заполняла его душу. Посидят они еще немного на скамейке, потом проводит он ее на автобус, и все... Это, как на далеком школьном вечере. Каждый получил половину разрезанной открытки: кто находил вторую половину (края сходились, совпадал рисунок), тот весь вечер танцевал с партнером и партнершей. А он не нашел, кто-то подшутил и выбросил вторую половинку...
— Расскажи о себе все, кроме такого, о чем никогда и никому не хотелось бы говорить... — Глаза ее просительно, по-сестрински ласково заглядывают в его зрачки.
«Не-ет, она точно с приветом! «Расскажи о себе все?». Знает пять минут, и все ей выкладывай, а, может, я маньяк, люблю любовь с криком... Навешаю ей на уши лапшу, поплачусь в жилетку, бабы это любят, тут они со своей жалостью и ловятся...»
Но ему и самом деле захотелось все вывалить этой сумасшедшей «огневке». Когда рассказывал о гибели родителей, она судорожно сжала его руку, лицо ее заострилось, изменилось...
— Вот видишь, мы птицы одной породы!..
Бармин уже не удивился этим словам, он начал привыкать к ней, чувствуя, их пути так просто не разойдутся. Когда он перешел к Славику, Ксения странным образом изменилась... Вопросами точными, подталкивающими заставляла его всё больше и больше высвечивать черт, штришков, деталей, оттенков в портрете «хозяина» общаги. Бармину вдруг показалось, что она знает Славика и вкрадчивыми вопросами лишь уточняет, он это или нет... На мгновение ему стали неприятны ее внезапное напряжение и жадный блеск глаз...
...Они опять побрели по аллее между шелестящих березок. В темноте на скамейках багровые огоньки сигарет выписывали иероглифы, слышался страстный женский смех.
— Такие страшные люди вокруг, отчего они мучают хороших людей, разве нельзя жить иначе, чище, добрее! — Отчаянная безнадежность и мучительная жалоба в ее голосе! Сейчас он не может найти слов утешения, сам окруженный враждебным миром. Рука Ксении на сгибе руки Бармина, сквозь материю пиджака он чувствует тепло ее пальцев... Душа его теперь, как семя, долго носимое холодным ветром и упавшее на влажную, плодородную почву...
* * *
Панельные пятиэтажки к самому обрыву срезанной сопки подтолкнули старый двухэтажный деревянный дом. Внизу — притаившийся мрак кустов и деревьев, там разные таинственные события и ужасы, а еще ниже — разноцветные елочные гирлянды на бухте.
Шлепанье подошв по утрамбованной земле, смех — усталый многообещающий игривый, злорадный; светящиеся желтые, красные, голубые, зеленые окна. И неистребимо резкий запах жареной рыбы — вездесущий дух любого города на морском побережье. У раскрытой, покосившейся двери подобострастно извивается дворняжка, умильно мерцают глаза, пыльный хвост стучит по земле, бокам. Непонятно, подачку она выпрашивает, или же приветствует одну из хозяек старого дома.
Занозистые, изрезанные ножами, перила лестницы, скрип, оханье, аммиачная вонь кошачьей мочи.
Длинная узкая комната, пахнущая пылью и заброшенностью. От голубоватой до поли тюли и такого же цвета узоров на обоях веет холодком. Вытертый кожаный диван и два кресла. Коричневый старомодный шкаф широкой спиной прижался к стене. За стеклянными пыльными дверцами — книги, толстые корешки желтеют потемневшей, облупившейся позолотой букв.
Никелированные спинки двуспальной кровати под пестрым покрывалом отражают яркий свет скромной люстры . Крут холм подушек под прозрачной кисеей. Краска на полу кое-где облезла, темнеют щели, под ногами кряхтят и ноют половицы. Круглый низенький столик у окна, на вышитой салфетке (по черному фону красные маки) белый телефон. На стене большой женский портрет.
— Мама, — сказала девушка, — она в юности была, как мадонна, только красота счастья не принесла. Чрезмерная красота всегда трагична...
Ксения подтянула гирьку давно замерших ходиков, по своим ручным часам подвела стрелки.
— Завтра на работу не опоздаешь...
Зрачки Бармина сжались до маленьких ярко-черных точек, зелень глаз посветлела: «Она же каменный рябчик!.. Дикуша!.. Не-ет, петельку на палке не надвинешь на головку, не дернешь...»
Ксения ладонями вверх протянула руки, потемневшие глаза влажно мерцали в ярком свете, тонкие дуги бровей нежным рыжеватым пушком сошлись на переносице.
— Тронь, не бойся, видишь какая кожа жесткая! Это от сетей, я в порту в цехе их чиню и вяжу. Бабы кругом, песни поют, светло и хорошо на душе. Но потом вдруг сцепятся, и чего-то делят-делят!.. А причина — такая мелочь, смешно на нее столько нерв и чувств тратить. Сразу становится скверно, как будто машина грязью окатила. Или поймаешь на себе мужской взгляд, лицо вроде хорошее, а в глазах и на губах что-то неприятное. Может, я была бы другой, не такой привередливой, если б не один случай...
Она внезапно умолкла, словно за спиной Бармина кто-то предостерегающе к губам приложил палец. Но тут же она звонко рассмеялась, отчего вздрогнул Бармин.
— Так и не спросила, как тебя зовут!..
И уже важно, с юной серьёзностью:
— Ну, вот, Николай, ты теперь в этой квартире будешь жить, я здесь редко бываю. С тех пор, как умерла, мама, не могу... Живу у бабушки, простыни возьмешь в тумбочке. Пожалуйста, — она ласково-просительно заглянула ему в лицо, — не ложись на кровать, лучше на диване. На кровати все так, как после похорон мамы...
* * *
Такси, ныряя в подсохшие колдобины, меча в небо два желтых конуса света, долго петляло по закоулкам «Шанхая» старого города. За дощатыми заборами на цепях хрипели грудастые псы, задыхаясь от бессильной злобы. Под неверным светом всполошено кипела листва ясеней, лип и тополей.
У ворот бабушкина дома, прощаясь, Ксения пожала его руку и серебристо рассмеялась:
— А я тебя давно приметила, ты на автобусе ездишь на работу и сходишь возле складов...
* * *
Давно не испытываемая Барминым сладкая тишина одиночества! Нет постоянных наблюдающих неприятных глаз чуждых людей. Ходики, как бурлаки на Волге, на стене медленно тянули баржу времени. Он съел банку рыбных консервов, выпил две кружки крепкого чая. Испорченные цементом темные жесткие ладони умиротворенно лежали на белой в голубых цветочках клеенке стола.
«Какое у нее нежное, мягкое, но в то же время торжественно звучавшее, державшее на расстоянии, старинное имя! В начале, словно котенок ластится к руке, а в конце холодит недоступностью: не я... не я... Дикуша от неосторожного движения срывается с ветки, и петелька ловит воздух...»
Престарелым вороном скрипнула стеклянная дверца шкафа. Пальцами, лаская корешки, он пробежался по корешкам томов и вытащил один....
Свежа и прохладная накрахмаленная простыня, где-то под кожей дивана стонут пружины. Бармин наугад раскрыл «Преступление и наказание» Достоевского...
«Старуха взглянула было на заклад, но тотчас уставилась глазами прямо в глаза незваному гостю. Она смотрела внимательно, злобно и недоверчиво. Прошло с минуту, ему показалось даже в ее глазах что-то вроде насмешки, как будто она уже обо всем догадывалась...».
Неприятно пораженный Бармин резко захлопнул книгу. В уши сразу рванулись до этого неразличимые звуки: где-то далеко надоедливо тарабанила музыка, на кухне угрожающе рычала и чавкала раковина, за стеной настырно и жалобно плакал ребенок. Весь дом постанывал, покряхтывал. Под половицами мыши, хрумкая деревом, догрызали состарившееся тело дома. Как сирена, как горный обвал в скрипящей, шуршащей, потрескивающей тишине грянул телефон. Он настойчиво требовал к себе. «Может, это Ксения?..»
Ответ последовал не сразу, пауза затянулась секунд на пять, потом глухо, как сквозь толстую материю:
— Ты кто?
— А ты?
В ответ злобный мат и короткие гудки. Близко придвинулась, забытая было, тревога, дыша льдом, насмешливо, всепонимающе заглянула в глаза... Опасностью повеяло от голубоватых стен... «Выпить бы...» — тоскливо ворохнулось в груди. Как шум пауков в спичечном коробке, в ушных мембранах неумолкаемо вибрировал злобный, неприятный мужской голос, к тревоге примешивая ревность.
Бармин в темноте долго лежал с открытыми глазами...
* * *
Теперь у Бармина появился какой-то смысл в жизни. Он пока не представлял это будущее в твердо очерченных границах, даже боялся думать о нем, словно боялся вспугнуть... Но все равно ему стало легче и светлее жить.
После работы, забежав в магазин за продуктами, он мчался домой, боясь проворонить звонок Ксении. Говорила она не, спеша, обстоятельно, наверное, звонила от хорошо знакомых людей, которым доверяет. Бармин за эту последнюю неделю ни разу не выпил, хотя очень хотелось. И все же ему было как-то неловко, что она не приезжает, ведь в квартире, по сути дела, проживает совершенно незнакомый, чужой человек.
...Не предупредив по телефону, в воскресенье она позвонила в дверь.
Золотистая блузка с квадратным вырезом, длинная юбка, на плавной шее с легким загаром белая нитка жемчуга. Овальными вишнями — маникюр. Длинный палец пианистки охвачен золотым, ажурным кольцом (наверное, фамильное), драгоценный камень зажигался то лиловым, то розовым, то фиолетовым огнем. Такие же камни-хамелеоны в мочках ушей.
Лицо девушки очень серьёзно, во взгляде одновременно решимость и какая-то странная обреченность. С таким выражением лица люди делают неимоверно трудный шаг, разом меняющий всю их последующую жизнь. Делая этот шаг, они еще не знают, лучше им будет или нет. Отсюда решимость и обреченность в едином сплаве...
— Да зачем тебе эта вонючая общага и паршивый Славик! — неожиданно взорвался Бармин, и замолчал, испугавшись внезапного раздражения, могущего ее отпугнуть. Пальцы нервно зашарили в кармане, ища сигареты. Все-все опять вдребезги!.. Он уже было начал забывать о вонючем отстойнике... А ведь недавно, как славно было после работы лежать на диване и читать. Даже если у них ничего не получится, он готов защищать её, любить, как сестру. Ведь, считай, уже загибался, затягивала собачья жизнь бичевая. Еще немного, и затрещали бы у него скулы, как у тех мужиков, трусливых от бездомной скитальческой жизни. И не ответит он ударом на удар...
Умоляюще смотрят два серых чистых глаза. Ему невыносима монашеская скорбь в уголках свежего розового рта. «Меж двух огней!..» Но почему именно ей надо непременно идти туда, глядеть на кирзовые рожи обмылков? Нет, бесполезно допытываться, она сумасшедшая, вон огонек в глазах какой-то странный. Хрен с ним, что сумасшедшая, теперь мне без нее никуда, теперь за нее другим буду глотки рвать!..
— Мне надо обязательно увидеть его... Я сейчас тебе не могу сказать, почему, но потом всё узнаешь...
Томительное предчувствие сжало сердце Бармина. С такой красотой нельзя опускаться на дно помойки... Пятый этаж, угловая комната, кто услышит. А с ней, волей-неволей, уже не будешь таким, как когда его рано утром похмельного прижали к окну и сняли с руки часы. «Суки, последняя родительская память, больше ничего не осталось!..»
* * *
Цокают ее высокие каблуки, покачивается золотая сумасшедшая головка на плавной шее. Встречные мужчины напрягаются, и оборачиваются: ведь она — пейзаж, в который даже издали хочется всматриваться... Странная, простодушная, крупная, с полудетским лицом, трагическим ртом и глазами. Евгения? Но насколько причуды той сейчас кажутся смешными и несерьезными! Хотенье этой ушедшей в себя красавицы отдает запахом крови. В сумке Бармина бутылка водки, батон колбасы. На самом дне, завернутый в две газеты, тяжелый молоток с желтой отполированной ручкой. Незаметно от Ксении взял на кухне.
* * *
В жиденький, серый пучок на голове вахтерши воткнут большой коричневый гребень. В зеленой вязаной безрукавке она, как маленькая, толстенькая, подслеповатая черепашка. Из-под толстых стекол удивленно глядят красные глазки: таких пав здесь прежде никогда не бывало!
«Э-эх... родимые места!..»
В конце сумрачного бесконечного коридора Павел Васильевич в обнимку с Ильей. Мятым атласным языком на груди неизменный галстук, на коленях пузырится старое спортивное трико. Вразнобой, гнусаво, косноязычно рвется из осипших глоток, стукается об обшарпанные двери, стены, потолок:
ты ветра и солнца бра-а-ат!..
Взгляды сидящих в комнате, как клинки, воткнулись в Ксению, бледную, ногтями впившуюся в руку Бармина. Огромная сковорода завалена слитками жареного окуня-терпуга, баловством серебрятся длинные шеи бутылок шампанского, рядом скромно, но веско в бутылках подрагивала водка. Нежные ноздри девушки запечатал звериный дух холостяцкой мужской берлоги...
— Нико-о-лаа!.. Из каких краев? — притворно-ласково удивленно протянул Славик, пряча глаза под пухлыми, красноватыми веками.
Модная рубашка закатана по локти на толстых в бурой поросли руках. Генка в грязной белой майке с выколотой звездой вора на запястье отложил гитару. Белые сонные глазки тлями поползли по груди, икрам девушки, красноватые клешни ладоней заерзали на коленях. Пацан — на койке, одна рука под красивой, кудряво-греческой головой, другая с сигаретой вяло свесилась с кровати. Насмешливо — холодно косятся девичьи глаза, пунцовеют изогнутые губы. Зычно, как в шкиперской, на койке Козелкова храпит незнакомый парень в тельнике. На обветренном лице и шее красный загар, такой бывает в море на палубе, на долгом соленом ветру...
— Садись, кореш, садись со своей дамой! — неожиданно смешно и неуклюже засуетился Славик, подвигая, облезлые табуретки. — А я-то думал, ты отвалил к другим берегам, а ты вот... женился.
— Нет! — вдруг вырвалось из пересохшей розови губ девушки. — Мы просто хорошие знакомые.
«Зачем это она? Не могла промолчать!..» — с внезапной злобой отметил Бармин. Нервы его, как струны Генкиной гитары. Славик «заботливо» ему снова подлил в стакан водки... Бармин сделав глоток, налег на жареную рыбу. В пальцах Ксении в стакане пузырится, шипит шампанское, камни-хамелеоны брызжут розово-фиолетово-красными пучочками, самородком желтеет голова... Малиновый кончик языка трогает сморщенные розовые губы.
Бармин внезапно перехватил мгновенный, волчий перехлест взглядов Славика и Генки. Гусиной кожей облепило тело, едко взмокли подмышки... Сигарета дрожит в пальцах Ксении, трепещут тонко-фарфоровые ноздри, расширенные яркие глаза не отрываются от суетливых побежек по столу коротких толстых пальцев Славика.
Бармину тоскливо и тошно, ногой под столом он незаметно трогает сумку с расстегнутой молнией. Потный чубчик прилип к узкому в складках лбу Генки, корявые пальцы нежно (так, наверное, он никогда и женщин не ласкал) трогают серебряные струны, тяжелый подбородок вдавился в вишневый лак корпуса, смяв прически наглых красоток. Тихая, щемяще-грустная музыка туманит сознание, заставляя расслабиться, забыться. Так медуза, обволакивая моллюска, с нежной силой протискивается в створки раковины...
Славик, подстегнутый странным, упорно-изучающим взглядом рыжеволосой красавицы, ерзает, вскакивает с места, смеется невпопад, пошло и вульгарно острит. Кровь багрово распирает одутловатое лицо, влажно чмокают толстые губы, топырятся в стороны мускулистые сосиски пальцев.
«Пора уходить... надо уходить...» — неотвязно пульсирует в висках Бармина, давит на сердце. Он притворяется пьяным, расслабленным, веки тяжело и часто падают, а нервы... Нервы — натянутый до предела трос буксира! Страх внезапно исчез, откуда— то выползла, припадая на бесшумные лапы, звериная осторожность. Теперь и он — волк, но волк не охотившийся, а преследуемый собаками и охотниками. Отсюда он хитрее, умнее, злее преследователей... Бармин почти физически чувствует флюиды животной похоти, исходящие от Славика. В такой жажде обладания идут до конца, только смерть и остановит...
В дверь порою робко стучали, но сегодня никому не открывали...
— Надо поговорить, Никола, — склонилось добродушное багровое лицо Славика, влажная ладонь обжигает плечо, — дама нас простит, мы всего на минутку.
Дрогнуло лицо Ксении, ужас метнулся в глазах, губы раскрылись... Но Славик уже повлек Бармина к выходу. Проходя мимо «Чубчика», он что-то шепнул ему на ухо.
* * *
Пальцы Славика клещами впиваются в твердые плечи Бармина, мокрые, толстые губы торопливо шлепают возле лица. Дыхание его горячо и зловонно, как дыхание зверя над лежащим в беспамятстве человеком. Кувыркаясь, булыжниками летит слова, замуровывая выход на волю...
— Никола, кореш, ты же видел, как она на меня вылупилась!.. Она мужика почуяла, слышь, отдай ее мне.
Вокзальное магаданское «бу-бу-бу» гудящее и монотонно опять хлынуло под череп. Перед глазами Бармина заструилась жаркая, багровая дымка, преломляя, искажая лицо Славика. Но Бармин знает его взгляд, прячущийся под этакой добродушной картофелиной носа, меж разных мягких складочек и припухлостей... Славик виснет на Бармине, брызжет слюной, шепчет, просит, требует, угрожает... Если не уступит Бармин? Хотя коридор длинен, по обеим сторонам много комнат, но ни одна морда не высунется... Суслики!
— Она не такая, — как после долгой болезни Бармин тяжело ворочает непослушным языком, — она не б....
— Ха, корешок, ты, видать, пыльным мешком из-за угла пришиблен, «не такая», да у каждой бабы на морде и ж... цена написана, только законченные фраера её не видят! Машке цена бутылка, этой же...
Пред глазами Бармина веер стодолларовых купюр.
— За нее отступные, самые шикарные б... столько за ночь не берут!.. Отдай, слышь, она ж в меня по самые уши втюрилась, аж дрожит от нетерпения!
«Кретин, павиан! — усмехается Бармин, — это она от страха дрожит и смотрит на него, как кролик на удава. Но зачем ей всё это надо!..».
«Бу-бу-бу...» — гудит в мозгу, а слух как бы сам по себе, обособлено обострен, ловит каждый шорох, каждый слабый звук за грязно-белой дверью. На запястье смутный круг, где раньше был браслет его вечной, стальной «Победы» с золотыми стрелками. И вдруг охолонула сердце, заныло оно от невыносимой боли и безысходности. Только сейчас Бармин окончательно понял, что он сирота, и на целом белом свете нет ни одной души, которая знала бы его с самого начала!.. Часы — это единственная связь, переходящая в метафизическую, с родителями, у которых нет даже могилы... У него нет даже их фотографий!
Когда в Магадане учился в политехническом техникуме, по ночам вкалывая в кочегарке, в поселке отобрали родительскую квартиру, а вещи — в сарай. Кто-то ночью взломал замок на двери сарая... Теперь вот Ксения? Последний его шанс, последняя зацепка... Без нее крышка, нет смысла куда-то идти, что-то делать, куда-то плыть, ехать, бежать... Она его случайный, счастливый выигрыш! «Э-эх, сумасшедший каменный рябчик, рыжеперая дикуша!..».
В пальцах Бармина, которыми он мог бесконечно сгибать железные пивные шляпки, на груди Славика в комок собралась модная рубашка. На пол брызнули пуговки. От мощного крюка в челюсть Славик по стенке сполз на пол, переломился вдвое, как набитый соломой тюфяк.
* * *
Нежные девичьи бедра грубо, бесстыдно обнажены, жесткие пальцы «Чубчика» уже подцепили резинку белых трусиков. Как лебединые крылья, раскинуты Ксенины руки, их ломают колени пацана. Край граненого стакана плющит губы, намертво сжатые зубы, скрежещут о стекло. По страшному, багрово-вспухшему лицу девушки струится водка. Голова разлохмаченным мотком золотой проволоки катается по засаленной байке одеяла.
Бармин боялся дохнуть на эту красоту, вздрагивал от случайного прикосновения, благоговел, не верил, что она так проста и рядом! Вдруг пронзительной, короткой молнией неожиданно полоснуло презрение и отвращение... Отвращение к распятой, униженной, измаранной, но ни в чем не повинной, красоте...
Страшный костяной звук!.. Под тяжелым железом молотка хрустнула ключица Генки. Всесильный, страшный «Чубчик» извивающимся, белесым червем под ногами Бармина, розовая пена на прикушенных от боли губах. С взглядом сомнамбулы пацан забился в угол, залез на спинку кровати.
— А-а!.. Х.. с тобой! — брызнула известка, молоток в стену вмял лицо шлюхи с оранжевыми грудями на ладонях.
— Коля-а-а!.. — сквозь багровую дымку и шум в ушах до него донесся предостерегающий голос Ксении.
Бармин, не оборачиваясь, отклонился в сторону, он сейчас видел затылком, чувствовал лопатками. На полу вдребезги разлетелась тяжелая табуретка. И опять страшный костяной звук на жидковолосой макушке очухавшегося Славика. Магаданская, автовокзальная старуха вдруг отделилась от Славика и поплыла к выходу...
— А-а!.. — клокочет, хрипит, вздувается, рвется от сладких спазм горло Бармина. — Ведьма-а-а, опять здесь!..
Длинными, звериными прыжками он несется по бесконечному коридору за быстро уплывающей старухой. Возле ступеней лестницы на четвертый этаж Бармин опять услышал костяной звук...
Никого! Старуха исчезла, а под ногами скрюченный Славик, медленно расползаясь, глянцевито-влажно набухает страшное, красное пятно. В руках и ногах слабость, противная мелкая дрожь: хочется забиться куда-нибудь в угол, забыться, уснуть. Тошнота, как тогда в подвале, подступила к горлу. Сквозь багровый туман брезжит меловое лицо Ксении, ногти впиваются в запястье. Бармин тупо смотрит на лакированный квадрат сумочки, намертво зажатый в пальцах Ксении.
* * *
Туман карабкался по крутым откосам изуродованных сопок, где из песка и гальки щупальцами гигантских кальмаров торчали обрубленные, сухие корни выкорчеванных деревьев. За углом последнего дома — широкая магистраль. Красные сигнальные огни и свет фар слабо прорезали плотную стену тумана. Желтые, перемещающиеся полосы света на черном влажном асфальте, рев моторов, шелест шин легковушек. Подсвеченное прожекторами, низко и глухо желтело серое небо над портом.
— Да брось ты молоток! — задыхаясь от бега, крикнула девушка, и хрипловато захохотала. «Ха-ха-ха!..» — неудержимо с визгливой радостью, с полным освобождением от всего рвалось в низкое, глухо ворочающееся небо. Белеет запрокинутое лицо, свесились пряди волос, высокая грудь вздрагивает от хохота, могущего вот-вот перейти в бабью истерику. Ногти её больно впились в руку Бармина, где намертво зажата ручка молотка.
— Как он!.. Мамочка... Как он... Ой, не могу!.. Как он по коридору сиганул (ха-ха-ха), а ты следом с молотком и с криком «ведьма»! Милый, отчего «ведьма»? — резко прервала она нервный визгливый хохот.
Под железными пальцами хрустнули запястья девушки. «М-м-м...» — жалобно простонала она, от боли присев на корточки.
— Смешно, что я человека кокнул! — с усилием расцепил челюсти Бармин.
— Он не человек, ты же сам знаешь! — бешено крикнула она, и неожиданно звонко влепила ему пощечину. — Такие звери, подонки не умирают, они должны жить долго, у них нет души... Когда я обернулась, он приподнялся на локтях...
Ее слова немного успокоили его, возле угла большого дома впервые заглянувшего вглубь настоящего, цепенящего ужаса... Нет, Славика ему не жалко, тот, как вошь, но убить человека? Именно человека! Он испугался зверя, неожиданно проснувшемся в нём...
Разрешением всего сквозь ползущий, слоистый туман пробился изумрудный огонек такси... Глядя прямо перед собой, они молча, как подельники, сидели на заднем сиденье. Переплетя пальцы рук, ногами и бедрами они плотно прижались друг к другу. Устало-тревожные глаза меркли под полуприкрытыми тяжелыми веками.
* * *
Янтарное дрожавшее пятно на белой в цветочках клеенке. Незнамо как сохраненная бутылка болгарского коньяка узко, длинно и мучительно вытягивает шею... Пустой тюльпан фужера влажно поблескивает в пальцах Бармина. Комок тепла приятно разбухает в желудке, расползается по всему телу. Глаза Ксении отрешенно — туманны, она глядит на него и не видит его... Нежно-золотистым пушком соединились крутые коромысла бровей. В глубине зрачков девушки созревает что-то важное. Бармин догадывается... и не торопит ее. Ксения не замечает большую дыру в чулке, где матово белеет кожа икры, легко тронутая загаром. На гладкой щеке кривая, подсохшая царапина.
— Ты пока в спальню не заходи... я тебя потом сама позову... — опустив голову, наконец, хрипловато и тихо говорит она.
* * *
Ночная лампа, накрытая тонкой голубой материей, комнату опустила на дно голубого, прозрачного озера. Сквозь голубую, колеблющуюся тюль влажно дышала приморская ночь. На диване аккуратная стопка одежды девушки: тонкие чулки, покачиваясь от легкого сквозняка, черными пятками елозили по полу. Законом повторного явления Бармин вдруг увидел белую, узкую ступню подруги Евгении, подошвой сладострастно гладившую жесткий ворс ковра...
Он медленно наклонился над Ксенией, вдыхая душный, волнующий аромат волос, рассыпавшихся на снеге наволочки. Лицо девушки с закрытыми глазами неподвижно, прекрасно и чуждо... Страх неуверенности льдом окатил позвоночник, он отвел взгляд от страшной красоты лица, убившей в нем желание. Преодолев внезапное сопротивление девушки, вцепившейся в край шерстяного пледа, Бармин обнажил её грудь. Грудь Ксении, как у той женщины в душевой, исполнилась для него своим, отдельным от всего тела, сокровенным смыслом... Лицом он зарылся в упругую нежность, ноздрями и губами жадно впитывая пьянящую теплоту и запах юной кожи. Грудь вздрагивала, твердела, вбирая его в себя, растапливая в нем лёд неуверенности. Приподняв голову, он вгляделся во всегда скрытую тайную красоту. Молочно-белая, с широкими золотисто-коричневыми кругами вокруг сосков, грудь излучала теплое, голубое сияние, согревая сердце, вливая в него прежнюю уверенность и крепость...
Бармин почувствовал страх напрягшейся Ксении, который она усилием воли старалась подавить... Она была, как мертвая, не единым движением не разделив с ним наслаждения.
Потом пришло разочарование и даже какая-то обида, словно его обманули. Бармин отмахивался от этих чувств, считая их неблагодарными, несправедливыми, но они все время навязывали свое существование. Раньше ему было безразлично: первый он у женщины или сотый, но с Ксенией... Тут уже другой, более жесткий счет.
— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, — девушка неумело поцеловала его, просто губы крепко прижала к его губам, — но ты у меня первый... ТОТ (она сделала акцент на этом слове) не в счет... Ах, как сейчас мне хорошо, милый! — она щекой потерлась о его мускулистую грудь. — Словно цепи с меня спали, и открылась дверь тюрьмы, которую никто не видел. Прошлое? Балетные пуанты, мечты, розовый туман... Вдруг тебя неожиданно хватают, ломают руки, и, как в навозную кучу лицом, кидают во взрослую жизнь! Седые волосы в пятнадцать лет, сейчас не видно, исчезли... отчаяние, тоска отвращение, и тот обрыв всегда в мыслях...
Голая, она сидела на пятках, прозрачно-голубые тени дрожали на груди, пухлом животе, густели в глубоком пупке, во всех выемках и складках тела. Голубовато, влажно, со спокойной грустью мерцали глаза, голубовато — золотые пряди запорошили круглые плечи. Меж длинных пальцев — сигарета, изломанным, серовато — голубым клинышком дымок.
— На очной ставке я не в силах была взглянуть в его лицо, глаза, казалось, сердце разорвется от ужаса. У мамы сразу село сердце, мы с ней такие нервные, впечатлительные. Мама у меня однолюбка, когда-то не простила измену, и всю жизнь одна. Я вся в неё... После выпускного вечера пришла, а она в кресле сидит... мёртвая. А ТОТ через два года должен освободиться... Думала уехать куда-нибудь, да разве бабушку бросишь одну. Руку пожму однокашнику, и какое-то отвращение, тянет тут же вымыть руку или вытереть чистым платком. А Славик?.. Когда ты о нем начал тогда у обрыва, меня точно током ударило! Вдруг появилось смертельно непреодолимое желание увидеть его... Это похоже на... когда ты стоишь рядом с рельсами, а мимо проносится поезд, так и тянет под колеса. Может, это завихрение воздуха? Мысль появилась странная, страшная, если увижу его, то навсегда отрешусь от себя такой. Ведь с таким грузом в душе нельзя долго протянуть, рано или поздно, конец! Пусть этот переход в себя другую будет мучительным, страшным, но он должен был произойти... Я у ТОГО помню лишь руки, короткие, толстые пальцы в рыже-буром густом волосе, они, как мохнатые пауки-птицеловы, в каком-то постоянном движении. У Славика такие же руки. А когда ты его молотком... — ты не думай, я не жестокая — у меня в душе словно какой-то нарыв лопнул, мучивший столько лет! Я будто проснулась, очнулась от жуткого сна, стало легко и просто, словно спало какое-то наваждение, заклятие!.. А ведь это и было заклятие — видеть мир, населенный только чудовищами, ощущать постоянную опасность.
— А если бы я не пошел с тобой? — разжал губы пораженный Бармин, понявший откуда всё её недавнее сумасбродство.
— Я бы тогда пошла одна...
— Пошла, одна? Разве ты не знала, что случилось бы с тобой!
— Клин клином вышибают, не страшнее, чем четыре года назад...
— Но почему?
— У тебя то же, что и у меня, мы птицы одного полёта, я в твоих глазах это еще на пляже прочитала. А ведь зло и свело нас вместе, не будь его, разминулись бы, даже не зная о существовании друг друга.
— А как же будущее царство всеобщего добра?
— Сплошная скука! Ты страдал, я страдала , но нам не было скучно. А ведь от скуки вечного счастья, как и от муки вечного страдания, недалеко и до самоистребления...
— Значит, нет выхода: зло плохо и добро плохо?
— Нет, выход — только любовь.
— Но ведь любовь бывает только у добра.
— Нет, она бывает и у зла.
— Но тогда любящее зло — это уже не зло.
— В том-то все и дело...
На столике очнулся телефон, настырно требуя к себе. Ксения вздрогнула, потом улыбнулась:
— Опять, наверное, этот тип, три года уже звонит, все подсчитывает в трубку, сколько месяцев и дней ТОМУ сидеть... Дружок его, видно.
В трубке молчали, лишь было слышно дыхание. Голый Бармин переступил с ноги на ногу, и с наслаждением отчеканил в мембрану:
— Слушай, шелуха вошь дерьмо собачье, я тебя всё равно найду, кишки на «перо» (нож) намотаю. Жди!..
— Ха-ха-ха! — Упруго вздрагивают мерцающие груди девушки. Она, как маленькая, подпрыгивает на постели, ладонями хлопая по влажным, скомканным простыням.
— Ше-лу-ха паршивая, косточку ему в горло!
Бармин возле телефона согнулся от хохота, схватился за смуглый, плоский живот:
— Бревно ему в глотку, ха-ха-ха, да забить туда паровым молотом!
— Знаешь, — резко оборвала смех Ксения, лицо ее стало опять серьезным, — ты мог на пляже просто не заметить меня, и мы бы с тобой никогда не встретились... Я красивая, ты это знаешь, мужчины прежде всего видят внешнее, телесное. — В ее голосе звучала печаль и даже какой-то ему упрек. — А ведь этой красоты могло и не быть... — Она ладонью провела по лицу, за спину откинула спутанные волосы. — Так, только бы тело осталось, натура для художника...
Через две недели, как ТОГО осудили, звонок в дверь, я как раз была одна. Открываю, но словно кто-то крикнул во мне... успела загородиться журналом, я его в это время читала. Какая-то незнакомая страшная женщина из колбы плеснула мне в лицо серной кислотой... Листы в журнале, как осенние листья, пожелтели, а потом рассыпались в труху...
Бармин молчал, но душа его дрожал от радости... Только сейчас своим последним рассказом она убила в нем все сомнения. Теперь он твердо знал: он нужен ей. Жить лишь для себя он не мог, жизнь тогда для него теряла всю свою привлекательность и энергию...
Февраль 2004 г.
Стихи — Татьяны Дашкевич.